Выбрать главу

— А Тихон Соломка? — нерешительно напомнила Вера Васильевна.

— Соломка?.. Судьба его сложилась совсем печально. Церковники ополчились на него, особенно после истории с одним купцом. Попы утверждали, что бог проклял этого купца — покрыл его тело лишаями, а Тихон Соломка, скажи пожалуйста, вылечил купца начисто! Тут попы, конечно, обвинили Тихона в колдовстве, угрожали, знаете, дыбой. Он скрылся неизвестно куда, следы его потерялись. Но потомству осталась книга, в ней Соломка изложил «Методу изгнания корост и иных кожных проказ». Вот о ней как раз и идет речь.

Мужчина замолчал и нетерпеливо заглянул Николаю Ивановичу в глаза.

— Вера Васильевна, будьте добры, принесите сюда эту рукопись, — сказал Николай Иванович.

Библиотекарша вышла, а посетитель снова закрыл руками бумаги на столе перед Николаем Ивановичем.

— Понимаете, дорогой, наука не должна пренебрегать ничем. Так говорил Мечников, говорил Пастер, говорил Павлов. Очень часто народные средства оказывались чудодейственными…

Вернулась Вера Васильевна. Она положила на стол толстый том в порыжелом кожаном переплете и вышла.

Николай Иванович раскрыл книгу, но не успел прочесть и строчки, как вдруг посетитель сорвался с места и выхватил книгу у него из рук. Некоторое время он смотрел широко открытыми черными глазами на полоски папиросной бумаги, которыми была реставрирована страница, потом прикрыл лицо рукой и опустился на стул.

— Неужели…

Его пальцы осторожно перелистали книгу; к внутренней стороне переплета был приклеен узкий голубой листок с какой-то надписью.

— Алеша, Алеша… — Мужчина впился в Николая Ивановича блестящими глазами. — Эта книга моя! Понимаете, моя больше, чем ваша… Дела давно минувших лет.

Николай Иванович молчал, ничего не понимая, и ждал. Он был уверен, что Азарян заговорит. Тот смотрел в окно, где над самым подоконником на фоне ясного неба мягко шевелились бронзовые листья клена» Лицо Азаряна стало печальным, глаза затуманились.

— Извините, дорогой. Знаете, тогда тоже лезли в окно желтью клены. А только не было окна. Ни стекол, ни рамы — кирпичная дыра, дорогой мой…

Наш НП помещался на втором этаже, в единственной уцелевшей комнате барского особняка. Ветер, совсем как зимой в горных ущельях, врывался вместе с жухлыми листьями и дождем, свистел в обгорелых стропилах; паркет разбух, выпирал буграми, точно мокрый лист фанеры. Впрочем, здесь находились только наблюдатели, а жилье было устроено в сухом бетонированном погребе… Мы его обнаружили рядом с домом, под обломками бревен.

О прежних хозяевах дома мы ничего не знали. Крестьянская девушка Еленка — она приносила по ночам молоко из освобожденной нами деревни — говорила порусски совсем плохо; по ее словам выходило, что владелец усадьбы удрал уже давно и гитлеровцы устроили здесь какой-то склад. Перед нашим наступлением они уничтожали все, что не успели увезти. Еленка сама видела, как жгли картины, мебель, разбивали статуи, вазы. Однако история уничтожения награбленных ценностей нас не интересовала: за эти годы мы насмотрелись всякого. Сейчас каждый из нас рвался на запад, потому что там был конец войны. И самым нетерпеливым, пожалуй, был один сержант… Помню, как этот сержант ходил из угла в угол нашего погреба и спрашивал, без конца спрашивал, когда же будет команда наступать.

А старшина Кульков сердился:

«Ты перестал бы дымить, лихорадка. Третью цигарку подряд смолишь, а махорка, между прочим, общая».:

Но сержант распалялся еще больше:

«Ты, Кульков, штатская душа, одно слово — переплетчик. Зачем на фронт пошел? Сидел бы в своей типографии!»

«А я бы и сидел, — говорит, — ежели б Гитлер не выгнал. Мне, между прочим, война ни к чему».

Нашему старшине в то время уже перевалило за тридцать, но выглядел он моложе, потому что был мал ростом, светловолосый, худой. Орден Красной Звезды — не знаю, как бы это сказать, — ну, выглядел как-то неожиданно на его гимнастерке. Тихий, в общем, был человек. Солдаты за глаза называли его просто Алешей, короче говоря, любили.

Однажды в наш наблюдательный пункт шарахнул снаряд. Мы выскочили из погреба, бросились наверх. Дым, кирпичная пыль! Наблюдатель Петренко сидит на полу, кругом щепки, обрывки бумаги, а он улыбается совсем белыми губами; скажи пожалуйста, жив остался человек, только руку немножко ранило! На полу — страницы растрепанных книг, куски переплетов: снаряд пробил стену, а там в груде кирпича оказался большой ящик с книгами.

Кульков полез в пробоину и стал выносить книги. Сержант спросил:

«Ты что, думаешь там клад найти?»

Кульков рассматривал книги, рассматривал, потом сказал:

«Эти книги нужно спасать».

Воздух дрожит от гула моторов, где-то недалеко бой идет, снаряды рвутся, а он говорит: книги спасать!

Сержант, конечно, вспылил:

«Нашел, что спасать! Тут башку в любую минуту оторвать может… Хоть бы книги приличные, а то рухлядь, старье… Ладно, холода пойдут, в печке сожжем».

А Кульков и говорит:

«Это и фашисты умеют. А насчет рухляди бабушка надвое сказала. Я смотрел, здесь есть книги, которым по двести лет и более. — Потом распорядился: — Рядовому Кербабаеву заложить пробоину, рядовой Петренко пусть отправляется вниз, ему надо прийти в себя. А пост примете вы, сержант. Остальным взять книги и снести в погреб. И чтоб все листки подобрать. А ну, взялись…»

Когда сержант отдежурил положенные часы и спустился в погреб, солдаты уже спали. Только один Кульков при свете «летучей мыши» ковырялся в книгах — они были свалены в углу, — вытаскивал измятые листки, осторожно так разглаживал их, и сержанту вдруг показалось, что тоскует старшина. Забеспокоился сержант, спросил:

«Зачем не спишь, друг? Смотри, как поздно, отдыхать надо».

А Кульков посмотрел на сержанта так, словно тот оторвал его от бутылки кахетинского, и недовольно сказал:

«С утра будешь сопровождать Петренко в медсанбат. Ему, оказывается, плечо все же порядком задело. А потом зайдешь вместо меня в штаб к начпроду. Ложись спи, а я еще посижу».

Следующий день сержант пробыл в отлучке, а когда поздним вечером возвратился, он из-за двери погреба услышал голос Кулькова:

«Мука для этого дела не годится, зря ты за ней бог знает куда бегал. Тут клей нужен прозрачный, а бумага папиросная, чтоб каждая буковка просвечивала».

Сержант толкнул дверь и увидел: горят три «летучие мыши», везде кругом разложены — на патронных ящиках, на нарах, даже на полу — страницы книг. На печурке стоит банка из-под тушенки, а Кульков помешивает в ней деревяшкой. Солдаты работают: подклеивают страницы, мажут.

«Товарищ старшина, — крикнул из угла Гончарук, — а у цей книжке напечатано не по-нашему. Хиба ж такую треба чинить?»

А Кульков объяснил:

«Чини, чини. Кому надо, разберется. Не зря же люди писали».

Солдат Лаптев, поживой человек, усы, руки, губы — все перепачкано клеем, мажет и говорит:

«Братцы!.. Бумагу режешь да клеишь — чего проще, а кажется, вроде бы и войны никакой нет. Работаешь себе».

«А война-то идет, — сказал сержант, — дадут команду, и уйдем отсюда, и вся твоя работа пропадет»,

Лаптев тогда прямо-таки растерялся. Все подняли головы и посмотрели на сержанта. А Кульков сказал:

«Кербабаев, у тебя пальцы тонкие, для мирного дела они в самый раз. Будешь страницы сшивать. Садись рядом со мной да смотри в оба. А ты, Лаптев, давай работай дальше. Только освободи койку товарища сержанта… Он будет отдыхать и ждать приказа о наступлении.

И что вы думаете? Сержант не рассердился.

«В моем, — говорит, — мешке есть тонкая курительная бумага. Возьмите ее для подклейки. А мне тоже давайте работу… Только не думайте, что я интересуюсь этим бесполезным рукоделием. Просто считаю неправильным от коллектива отрываться».

Ну, тут Кульков засмеялся.