Я кричал что-то невнятное, выражающее в тот момент самое удивительное, самое невероятное, понятое мной, о чём ещё минуту назад не имел права даже мечтать:
– Я живой! Живой! Жи-вой! Выкусили, гады! Драпайте, если сможете? Всё равно, ещё встретимся! – Потом я сел, совершенно обессиленный, и почувствовал сильный озноб, который быстро перешел в настоящую лихорадку. Трясло меня тогда всего, зубы стучали, руки подергивались и слезы по щекам ручьями… Сдали мои нервишки! Понимаете, ребята, пока трудно было, я и умирать не боялся, а тут вот – от радости раскис.
Взобрался я на немецкий танк с не просматриваемой фрицами стороны, чтобы согреться от горячего моторного отсека. Посидел, постепенно успокоился, привел себя в порядок и ощутил в душе не радость, а такую пустоту, что ничего меня больше не волнует, не радует, ничего не хочется. Ну, думаю, возможно, я после этой передряги, как малое дитя стал… Будто с нуля жизнь начинаю. И ведь действительно, меня на свете уже быть не должно, если бы иначе вышло. Значит, будем считать, народился заново, да без помощи мамы. Стало быть, я сам себя народил! – хохотал я. – А может, фрицы слегка помогли?
Но с последней мыслью я не совладал и провалился в непробиваемое забытье.
Солдаты в курилке и те, которые плотным кольцом стояли вокруг, молчали. По-разному молчали. Кто-то улыбался, кто-то курил, низко наклонив лицо – может, слезы прятал, сопереживая? Кто-то окунулся в себя, наверное, и сам вспоминал что-то о войне, о своей семье, о погибших на фронте родственниках. Я же наблюдал за всеми с огромным интересом, хотя, как и все, испытывал что-то вроде потрясения. Но не менее важной казалась реакция на рассказ этих мальчишек в солдатской робе. Мне нравилась их теперешняя сосредоточенность, неподдельный интерес и отсутствие примитивных вопросов, охов и ахов. Их, как и меня, больше интересовал не сюжет рассказа, а подробности того боя, который каждый примерял на себя:
– А я бы смог? – спрашивал себя каждый, как мне казалось.
Неожиданно фронтовик возобновил рассказ, хотя все считали, будто потрясший их финал стал концом истории.
– Разбудили меня тогда два бойца из похоронной команды. Один не разобрался, что я живой, только сплю, как убитый. Вот и решил с меня часы снять. Те самые, трофейные. Но я зашевелился, а он, заметив это, ещё и возмутился:
– Гляди! Часы пожалел… От жадности даже воскрес! Ты, что – не убит? – выдавил он такую глупость, словно рассмешить меня собирался своим похоронным юмором. Я спросонок этого не понял, но заметил, что даже от каждого движения того странного киргиза веяло потрясающей тупостью. Пока я разбирался, кто он, и что ему нужно, к нам подтянулся ещё один похоронщик. В его глазах уже светилась какая-то мысль:
– Ты зачем, солдатик, здесь разлёгся? Мы едва тебя не оприходовали как немца. Туда… В братскую могилу. Здесь живых почему-то не видно. Стало быть, работы для нас много, а времени мало! Ты-то сам, не ранен, случаем? Можем пособить…
– Один я тут. И можете не беспокоиться, – ответил им с усмешкой, потому как разобрался в ситуации.
– Так это ты, чертяка, столько тут наворотил? – удивился похоронщик. – Или отсиделся где-то? – но, заметив мою реакцию на последние слова, я ведь за ППД схватился, он, как бы извиняясь, примирительно произнес. – Ладно уж, лежи, а мы тут сами приберёмся.
– Вижу, как вы прибираетесь. А ну, пошли отсюда, стервятники!
– Не шуми, солдатик! – с выработанным давно спокойствием произнёс похоронщик. – У тебя своя работа, а у нас – своя. И не думай, что она мне очень нравится. Когда меня миной покалечило, то после госпиталя в это подразделение и определили. И на товарища моего не серчай, – он мотнул головой в сторону киргиза, – ему тоже не сладко пришлось под Сталинградом. А что с товарищами твоими так обращаемся, так ведь привыкли мы, только мертвыми и занимаемся, обыскиваем, документы оформляем, хороним. От живых людей отвыкли, они нам редко попадаются… Не серчай, солдатик! И с днем рождения тебя! – он широко улыбался. – Может, выпить хочешь? Так у нас завсегда имеется!