– Почему же ты не убежал к партизанам? – спросил замполит полка.
– А где тут партизаны? У нас нет.
Но его тут же опровергли, указав, что партизаны действовали в километре отсюда.
Когда пришли наши, он очутился в Красной армии. По его словам, эшелон с его частью находится недалеко отсюда, он отпросился у командира заглянуть домой. Однако ни увольнительной записки, ни документов при нем не оказалось. Парень врал. Ясно было только одно: накануне он пришел к матери, живущей в этой деревне, переночевал, а на другой день крестьяне сообщили о нем командиру полка. Большой деревенский мешок, сверху заваленный темными калеными яйцами, стоял у ног парня – видно, мать готовила сына в дальний путь. Она все время кружилась около – высокая, сухая, с расширенными глазами, следя, что будет дальше.
Да, его обвиняли в предательстве. Похоже было, он и действительно не понимал всей тяжести своего преступления. Характерная деталь: он не говорил «пришли наши», а «пришли русские».
– Когда пришли русские…
Красная армия была для него столь же чужда, как и германская. А может быть, еще более. И этому отщепенцу 18 лет! И он родился и вырос в эпоху советских школ, колхозов, тракторов, комсомола… Его посадили в хлев, около двери встал часовой. Мать не уходила. Под вечер пригнали стадо, хозяйка хаты попросила освободить хлев для своей коровы. Двое красноармейцев вывели арестованного и вместе с ним пошли на зады, в овраг, где находилась яма – старый немецкий блиндаж. Я услышал дикие, истошные крики. Мать глядела вслед тем, кто с винтовками вел в овраг ее сына, и кричала. Мы подошли к ней, стали успокаивать, говоря, что никто и не собирается его расстреливать. Она и верила и не верила этому. Я никогда не видел, чтобы так трясло человека. Согнутая ее рука моталась перед животом, ноги дрожали, подгибались.
– Ведь он же совсем еще деточка… Ведь он ничего не понимает… Ой, начальнички… Ведь он деточка, – твердила она как в бреду.
Кто-то сказал угрюмо:
– Ничего не понимает… Деточка… Этот деточка не одного человека загубил.
На несчастную женщину прикрикнули, отослали домой.
Не знаю, огрубел я, что ли, но, право, ни одна струнка не дрогнула бы у меня в душе, если б на моих глазах расстреляли этого парня.
Командиром другого полка был генерал-майор Розанов. Наголо бритая голова, золотые погоны, красные лампасы. Лицо грубое, энергичное и властное. Острый волевой взгляд. Свыше тридцати лет в строю, старый служака, типа Шевчука, но, видно, умнее и развитее его. (Кстати, покойный Шевчук был первым командиром этой дивизии. Говорят, крепко пил.)
Генерал – и командир полка! Явно, командир был из категории опальных. Впрочем, он этого не скрывал от нас – чуть ли не с первых слов сам упомянул о своей опале. Посмеялся над этим. Вообще, Розанов, похоже, принадлежал к типу генералов-балагуров.
Кроме него в комнате находилась молодая женщина в голубой кофточке. Она сидела с ногами на кровати, держа перед собой книжку. Лицо бледное и недоброе. Это была врач, фронтовая жена Розанова. Генеральские жены на фронте обычно врачи.
На столике стоял патефон. Розанов показал мне одну из пластинок. На бумажном чехле была надпись карандашом:
«Otto, не забывай свою Нину».
Пониже:
«Otto, du mein liеber»[1].
– Тут пропущено «bist», – сказал генерал. – Нужно: «Du bist mein liеber».
– Кто это писал?
Розанов усмехнулся:
– Ну, тот, кто писал, уже больше не гуляет.
Я был потом на его докладе, посвященном сталинградской операции. Командиры и политработники собрались в овраге, сидели на траве. Генерал пришел со своей подругой. Он был в папахе с алым верхом. «Генеральша» надела военную форму, штаны.
Доклад, живой и короткий, показал культуру и эрудицию автора, умение владеть словом.
В тот же день мы узнали, что генерал расстается с полком и уезжает в Москву. Опала кончилась. Перед тем Розанов командовал дивизией и получил понижение за неудачно проведенную операцию. Полк расставался с ним с искренним сожалением.
Пробыв три-четыре дня, Рокотянский и Пархоменко вернулись в редакцию. Я остался один, впредь до вызова. Это была, конечно, ссылка. Впрочем, против такой ссылки я нисколько не возражал. В свободные часы – а их было немало – я начал писать одну из задуманных фронтовых новелл. Писалось очень туго, тяжело. Со страхом я чувствовал, как развратила и дисквалифицировала меня как писателя затянувшаяся армейская поденщина. А писать по-настоящему очень хочется. Уже пора. Уже чувствую долгожданный творческий зуд. Буду добиваться во что бы то ни стало перевода в Москву, в резерв.
Через несколько дней я узнал новость: дивизия снимается и уходит в распоряжение другой армии. Итак, весь собранный для газеты материал можно было выбросить. Дальнейшее мое пребывание делалось бессмысленным. Утром 3 мая в армию как раз шла машина. Я отказался от нее. Дело в том, что накануне, будучи в одном полку, я позабыл там свой мундштук – японский, слоновой кости. Жаль было его потерять, да и вообще мундштук – на фронте ценность. В эту минуту я понял Тараса Бульбу, рисковавшего собой ради потерянной люльки. Между тем машина шла по другому маршруту.
На машине я через два часа был бы дома. Но я отказался от соблазнительной перспективы и решил добираться своими силами. Решил по пути заглянуть в наградной отдел – выяснить о медали, в финчасть – относительно зарплаты за два месяца – и, возможно, к Горохову.
Как назло, погода резко переменилась. Серое небо, холодный ветер, мелкий осенний дождь. Под этим дождем, в густой черноземной грязи, прошагал я километров шесть. Дойдя до деревни, где был штаб полка, убедился, что мундштук исчез. Никто его здесь не видел. Итак, напрасно я мучился. Ничего не поделаешь, нужно было продолжать путь. За деревней, на дороге, стояло с полдюжины застрявших машин. Шофера возились в грязи, я имел случай убедиться, что курские дороги не уступают северо-западным. Забравшись в кабину, терпеливо просидел несколько часов, дожидаясь, пока машины двинутся наконец. К вечеру выяснилось, что ехать нет возможности – авось завтра погода улучшится и дорога немного подсохнет. Хорошо, что здесь деревни расположены одна за другой.
Я зашел в ближайшую хату и переночевал там. Дождь лил не переставая весь день и ночь. Назавтра погода прояснилась, выглянуло солнце. Старики хозяева угостили меня блинами с вареньем. Семилетняя курносенькая Светлана расспрашивала о Москве, «где живет Сталин», и была потрясена моим рассказом о метро. Москва, Кремль и Сталин сливались в ее представлении в одно целое. Она из Воронежа, отец рабочий, на фронте, мать погибла, наскочив на мину. Старики колхозники взяли сиротку на воспитание и ласково относятся к ней, славные люди. Отец не знает, где его дочь, дочь – где отец. Сколько таких растерявших друг друга семей будет после войны!
Машины все еще стояли на черном большаке, перед тонким бревенчатым мостком. Я решил не дожидаться, пока они выкарабкаются из грязи, и двинулся дальше пешком. Еще восемь километров по грязи. В Суковкине мне повезло: на Касторную как раз отходили два паровоза. Я уселся в прицепленный сзади вагон и через полчаса сошел в Ново-Касторной. Еще два километра до сахарного завода, оттуда двенадцать до Семеновки, до Воложанчика то же.
У коменданта гарнизона я узнал, что финчасть нашей армии находится километрах в 6 – 8 отсюда, притом совсем в другой стороне. Итак, 12 – 16 километров туда и обратно. Нет, у меня не было ни времени, ни сил совершать сейчас такое путешествие, тем более что надежды на попутную машину были плохи. Нечего делать, опять месил грязь, фронтовой бродяга.