— Я! Ферштее, ферштее! — еще раз подтвердил немец свое понимание намерений старшины.
— Пока вот — лиген хир, — продолжал развивать свою мысль старшина Титов, убрав кинжал. — А потом — ком-ком! Ферштее? Нах Москва! Быстро! Шнель! — И он показал ему гибким извивом ладони, как они должны «шнель нах Москва».
Немец понимающе кивал. Они лежали лицом друг к другу и смотрели глаза в глаза, словно боясь пропустить малейшее движение души. Расстояние между их лицами было столь мало, что они чувствовали дыхание друг друга. Над ними пролетали осколки и пули, некоторые ударялись в землю совсем близко, а разрывные пули падали с характерным чоканьем. Иногда пуля ударяла в проволоку, и та жалобно звенела: тиу-дзиу-чок!
Погибнуть мог любой из них. И оба сразу.
Близкие вспышки выстрелов, разрывы мин и снарядов, светящиеся трассы делали темноту зыбкой, плывущей, и лица их то проявлялись в темноте, то таяли.
Им оставалось ждать…
С некоторых пор — это началось тогда, на той злополучной переправе, когда старшина Титов, впрочем, тогда еще не старшина, а сержант, командир орудия калибра сто пятьдесят два миллиметра, прибил интендантского майора, а по-тогдашнему интенданта третьего ранга, — он перестал жалеть о том, что сделал что-то не так или, наоборот, не сделал ничего, когда надо было что-то сделать. Впрочем, это пришло значительно раньше — после того, как от него ушла жена, а после интенданта укрепилось окончательно. Как бы там ни было, а приобрел Титов привычку спокойно-философского отношения к свершившемуся факту, изменить который уже не волен.
Он потом не раз спрашивал себя, мог ли не убить того интенданта, и всякий раз приходил к выводу, что нет, не мог, что, как ни крути, вся жизнь его шла к тому, чтобы в назначенный час встретиться с этой тыловой крысой и убить ее.
Точно так же и интенданту третьего ранга было назначено встретиться с командиром орудия сержантом Титовым и погибнуть от его руки. Ни тот, ни другой не знали об этой встрече заранее, не предполагали, чем она может кончиться, когда сходились на той переправе. Случись на месте Титова кто-то другой, как и на месте интенданта, и все повернулось бы по-другому. Но встретились именно они, и случилось то, что случилось.
Судьбой было определено, чтобы резервиста от пограничных войск, формовщика Ленинградского завода имени товарища Кирова в конце сорокового во второй раз призвали в армию и определили за его физическую силу теперь уже в артиллерию; чтобы в июне сорок первого, за два месяца до демобилизации, служил он недалеко от Пскова и чтобы немцы так стремительно вышли к стенам этого города; чтобы на реке Великой, примерно в двадцати четырех километрах южнее Пскова, на песчаном мелководье застряла трехтонка с барахлом какого-то большого начальника и чтобы при этой трехтонке находился тот самый интендант третьего ранга; чтобы, наконец, орудие сержанта Титова на тракторной тяге послали перекрыть дорогу, идущую от города Остров к Пскову, и чтобы на этой переправе они с тем интендантом и столкнулись.
Интендант потребовал от сержанта Титова бросить орудие и тащить его машину, при этом грозил пистолетом, а под конец, потеряв, видимо, голову от страха не то перед немцами, не то перед своим начальством, ударил сержанта Титова пистолетом по лицу.
Дальше все вышло само собой: Титов, разъярясь, своим железным кулаком сбил интенданта на землю, и тот грохнулся прямо под гусеницы тягача. И еще ничего непоправимо страшного не произошло, потому что Титов мог сесть на свой тягач и уехать, но он махнул водителю рукой, крикнул: «Давай!» — и водитель, ни секунды не замешкавшись, послал свою машину вперед.
Значит, суждено было тому интенданту третьего ранга погибнуть именно такой смертью.
А у сержанта Титова был приказ: выйти в такую-то точку, зарыться в землю и бить немецкие танки, если таковые окажутся, до полного их уничтожения или подхода подкреплений. И Титов вышел, куда было приказано, зарылся и разнес шесть немецких танков и две автомашины с пехотой, пока немцы не прислали самолеты, а те не уничтожили орудие.
Только в сорок втором году старшину Титова каким-то чудом разыскали и поставили перед трибуналом. Нельзя сказать, чтобы старшина за год позабыл того интенданта. Нет, он никогда о нем не забудет уже хотя бы потому, что это был первый человек, убитый им на войне, да к тому же не фашист, а свой. Останься он в живых, тоже мог бы убить хотя бы одного немца…
Впрочем, навряд. За полтора без малого года войны Титов не раз встречал таких интендантов и даже пехотных майоров, которые чуть что хватались за пистолет и готовы были гнать солдата на пулеметы, лишь бы выслужиться перед начальством.
И Титов не мог не свершить свой суд над тем тыловиком, ибо шел в бой, а интендант драпал. Не зря же существует присловье: «Таких гадов давить надо как бешеных собак». Вот он и…
Старшина не считал себя виноватым, не жалел о случившемся. И трибунал это отметил. А один из членов трибунала потребовал для старшины Титова высшей меры. Другие не согласились. Так вот все получилось. И ничего другого получиться не могло. У других — да, у него — нет. Потому что судьба. И никто не знает, что она каждому готовит.
Взять того же старшего лейтенанта Носова. Вызвался человек идти за «языком», чтобы получить волю, а судьба распорядилась по-своему. Конечно, сам бы старшина пристукнул тех немцев так аккуратно, что потом можно было бы пешком идти до своих окопов. А у старлея не получилось, потому что злости у него много, а это не самое главное, надо еще и кое-что уметь.
Если бы Титов не последовал за ним, шуму было бы еще больше, случилась бы заминка, они потеряли бы слишком много времени в немецких окопах и вряд ли выбрались оттуда живыми.
Можно, конечно, понять желание старлея собственными руками прибить еще одного фрица, но в таком деле нужен точный расчет и холодная голова.
Хитрость не в том, чтобы убить двоих немцев, а в том, чтобы убить их тихо. Тут надо действовать по счету «раз-два», потому что «три» сказать тебе не дадут. И что он пошел за старлеем — это он правильно сделал. И сбил его с ног, потому что тот закрывал дорогу к пулеметчику, — тоже правильно. А не выстрели старшина в немца из своего вальтера, тот наверняка долбанул бы старлея по голове, тогда бы этого ефрейтора можно было взять только гранатой. И сам черт не знает, что из этого могло бы выйти.
Но не только зла, даже досады не возникло у Титова на старлея: что сделано, то сделано. Досадно было не это, а то, что старлей сам выбрал для себя смерть. Зачем? Старшина поступил бы по-другому, то есть постарался бы и немцев отвлечь на себя, и в живых остаться.
Пошел снег.
Бывший подполковник Какиашвили лежал на спине и смотрел в темноту, которую тревожили вспышки выстрелов. На лицо падали снежинки, но подполковник не чувствовал холода, зато хорошо чувствовал, как жизнь из тела уходит.
Как все, однако, глупо вышло: он услыхал вскрик, потом выстрел из пистолета, приподнялся, чтобы посмотреть, что там случилось, — и тут удар в левое плечо, который отбросил его на противоположный скат воронки. И этот ужасный звук разорвавшейся в собственном теле пули. И нестерпимый жар, словно его проткнули шампуром и подвесили над горящей жаровней.
Подполковник лежал, боясь пошевелиться, потому что знал: стоит пошевелиться — придет боль. Так было, когда его ранили в первый раз. Правда, ранение было пустяковым, но болезненным. И боль приходила именно тогда, когда он начинал шевелиться. Теперь он этого делать не станет. Хотя лежать неудобно: одна рука и обе ноги подвернуты и уже начинают неметь. Но это терпимо. И жар тоже терпим. А снег так приятно холодит лицо. Только бы не пришла боль. Только бы умереть не мучаясь.
«Да, что-то я хотел сказать… — думал подполковник Какиашвили, удивляясь, насколько ясна его голова, насколько значительны мысли. — Что-то ведь говорят перед смертью… — мысли его текли спокойно и торжественно. — Правда, при этом обязательно кто-то должен присутствовать. Иначе какой смысл?.. И старшины нет, и этого… Носова. И пусть. Это даже лучше. А то начнут ворочать, куда-то тащить…»