Выбрать главу

Сыпал дождь, временами довольно сильный. Подполковник Какиашвили представил, что сейчас придется лезть в ледяную воду речушки, потом ползти по грязи, рискуя каждую минуту подорваться на мине или быть изрешеченным пулями, и запоздало пожалел, что согласился быть под началом старшины Титова. Правда, и в атаки ходить — не подарок, но это все-таки как-то проще и понятнее.

А хорошо бы, старшина почему-либо отложил сегодняшний поиск. Вернулись бы в землянку, к теплой печке. Вытянуться на дощатых нарах, укрыться с головой шинелью, вдыхать запах старого сена, вспоминать Ольгу Николаевну — как мало он ценил все это! Как мало он ценил вообще то, что называется жизнью. И как мало думал о своих солдатах — не больше, чем сейчас думают о нем самом. Когда он вернется в полк, он там все изменит. Все! Он придет совсем другим человеком. Может быть, судьба дала ему шанс посмотреть на себя и на других со стороны, увидеть, как все-таки мерзко мы делаем свое дело. И чем выше начальник, тем большим барином смотрит. И это в Рабоче-Крестьянской Красной Армии! И это в рабоче-крестьянском государстве! Вах!

Порыв ветра бросил в щель пригоршню дождевых капель, подполковник вытер лицо, прикрыл глаза. Скорей бы уж…

В Батуми сейчас тепло, вполне можно купаться в море. Странно, он так редко позволял себе это удовольствие, бывая в отпуске, как будто звание и положение мешали ему быть просто человеком, как все. А Ольга Николаевна? Женщина как женщина. Ничего особенного. До войны он встречал и красивее. И не терял головы. К тому же у него жена — прелестная и милая. Чего ему еще надо?

Да что Ольга Николаевна?! А эта война, а немцы, а сами они, стремящиеся уволочь какого-нибудь фельдфебеля? А что потом? Потом — ничего. Потом, через полсотни лет, — даже раньше! — у людей будут другие заботы… И что им будет до его жизни, до его страданий?

Нет, он не боится, он никогда ничего не боялся. То есть почти ничего. Глупо все как-то: учился в училище, служил, потом академия и снова служба — к чему-то стремился, куда-то лез… Зачем? Вот этому старшине и раньше жилось просто, и сейчас в его жизни ничего не изменилось: что штрафбат, что не штрафбат. Или вот этому старлею… А он, подполковник Какиашвили, со своим полком прошел от самой границы, счастливо избежал котлов и окружений, сохранил почти все пушки и личный состав. И на тебе!..

Нет, тут не обошлось без «дружеской» заботы — люди завистливы к чужому успеху.

* * *

Старший лейтенант Носов всегда перед боем думает о том, как погибли его жена и шестилетний сынишка. Это как наваждение. Перед его мысленным взором возникают поезд, подвергшийся бомбежке, искореженные вагоны и где-то среди этого хаоса — они, беспомощные и беззащитные…

В свои двадцать семь лет, перевидевший столько смертей, старший лейтенант Носов с трудом верил, что живую плоть самых дорогих для него людей может так же безжалостно кромсать и рвать, и жечь адским огнем тупая и жестокая сила, как и тех, кого она кромсала и рвала, и жгла на его глазах. И потому, что он слишком хорошо знал, как это происходит с другими, он начинал видеть, как это происходило с ними, с его женой и сыном.

Он видит, слышит, как от самолета отделяется бомба, как она настигает тот самый вагон и как внутри вагона… — и все это как в замедленном кино. Иногда Носов своим настойчивым погружением в детали трагедии доходил до обморочного состояния, после чего возвращался к реальности медленно и трудно и знал, что через какое-то время все это повторится вновь.

Жена и сын — это было единственное, ради чего он жил, поэтому сама жизнь потеряла для него всякий смысл. Он боялся, что проживет слишком долго и забудет их лица, забудет их голоса, запахи… Даже такие священные понятия, как Родина, патриотизм, социализм, партия и Сталин, меркли в сознании старшего лейтенанта Носова перед его личной трагедией. И странное дело, ему не становилось от этого стыдно, как было бы стыдно года два-три назад.

Всякий раз, приходя в себя после душевного самоистязания, старший лейтенант Носов твердил, словно заклинание, одно и то же: «Только бы смерть у них была мгновенной! Только бы не мучились!», будто жена и сын его еще были живы и им только предстояло испить свою смертную чашу.

* * *

А старшина Титов в последние перед выходом минуты не думал ни о чем таком, что не имеет отношения к предстоящему делу. Он весь превратился в зрение и слух, а зрение и слух у него как бы двойные: он слышит и видит то, что он действительно слышит и видит, и в то же время то, что происходит сейчас в немецких окопах и землянках, дотах и блиндажах. Он будто бы идет по их ходам сообщения, заглядывает во все закутки, где немцы едят, курят, укладываются спать.

Мысленно очутившись за спиной пулеметного расчета, он прикидывает, как половчее с ним управиться, нет ли там каких-нибудь сюрпризов вроде рогатин с колючей проволокой, которыми немцы иногда огораживают себя с тылу, или натянутой в ходе сообщения проволоки с подвешенными к ней консервными банками. Старшина сталкивался однажды с этим и едва унес ноги на свою сторону.

Старшина Титов еще в своих окопах, но всеми мыслями и всем своим существом уже там, у немцев, и, быть может, поэтому он никогда не чувствует той грани, которая разделяет два взаимоисключающих мира. И тот мир, заполненный врагами, не чужой для старшины, он просто иной мир, требующий от Титова иного состояния души и тела. Это так просто, что Титов не знает, да и не задумывался никогда о том, как это называется и имеет ли вообще какое-то название.

* * *

Старшина Титов рассчитывал только на себя. И главным образом потому, что еще ни в ком до сих пор не встречал такого азарта в игре со смертью, какой узнал с некоторых пор за собой. Разве что в младшем лейтенанте Кривулине есть что-то похожее, но еще неразвитое, не доведенное до высшей точки. А все остальные только отбывают повинность.

Они не знают, что чувствует человек в тот момент, когда он ящерицей скользнул за бруствер своего окопа и остался один на один с неизвестностью.

Они не знают, как замирает сердце и холодеет в груди, как напрягаются мышцы, готовые послать его хоть к черту на рога, если понадобится. И не для кого-нибудь — для себя самого.

Они не знают, что чувствует человек, когда слышит в двух шагах дыхание врага, шорох его одежды.

Они не знают, как входит нож в шею над ключицей и как обмякает в твоих тисках еще живое тело.

Они не знают того противоборства со слепой случайностью, которая шарит пулями и осколками среди развороченной земли нейтральной полосы, и все только затем, чтобы отыскать тебя — тебя одного.

Они многого не знают! А старшина Титов не собирается делиться ни с кем теми не всегда понятными и ему самому переживаниями — не поймут. Это его, и только его. Этого не отнимут ни штрафбат, ни тюрьма, ни начальство.

Если бы даже его не посылали за «языком», он ходил бы сам, никого не спрашивая. Однако ему вполне достаточно одного-двух таких выходов в месяц. И не потому, что они отнимают слишком много физических и душевных сил, а просто потому, что к каждому выходу надо тщательно готовиться, продумывать каждое свое движение, чтобы не повторяться в деталях, иначе немцам ничего не будет стоить сцапать самого старшину.

Титова никто не учил искусству проникать на территорию противника, искать и захватывать «языка», возвращаться к своим. Все эти три ипостаси поиска не походят одна на другую и требуют разных навыков и приемов. Правда, старшина Титов кое-что почерпнул, проходя срочную службу на границе еще в середине тридцатых, но до всего остального он дошел сам.

* * *

Впереди, перед окопами, захлюпало, послышалось сиплое дыхание, двое перевалили через бруствер, оскальзываясь в темноте на ступеньках, спустились в дот.

— Ну что?

— Порядок, — хрипло ответил один из пришедших. — Четыре мины сняли. Дальше, значит, как договорились: по самой бровке до проволоки. Проход мы сделали. Там уж сами. Да, вот еще что: у того берега — вроде как канава. Так что имейте в виду. — И сапер жадно заплямкал губами, втягивая в себя махорочный дым протянутой кем-то самокрутки.