Дав приказание старшине Максимцеву, возглавлявшему ездовых, свернуть с обозом в первую же боковую улицу, где распрячь лошадей и дать им один час отдыха, я в изнеможении опустился на ступеньки крыльца первой попавшейся мне хаты. Кругом толпились, еле передвигая ноги, ребята моего взвода. К нам подошли спешившиеся и пустившие своих лошадей “покачаться” два верховых разведчика. Не имея, кажется, сил подняться, я предложил им разведать положение в первой же избе направо, показавшейся мне наиболее чистенькой и обширной. В случае удачи — всем разместиться там на полу и вздремнуть немного. Вскоре туда по одному просочились все мои ребята, за исключением Максимцева и ездовых, хлопотавших ещё около лошадей. Последним пошёл туда и я. Если не считать Щучье, где я лишь мельком заглядывал в хаты, это было первое посещение мною крестьянской избы и едва ли не первое в жизни.
Обширная изба была чисто вымыта, на стенах — полки, украшенные свежезастланной разноцветной бумагой с фестонами. Большая белая русская печь занимала четверть избы и вместе с небольшой деревянной перегородкой делила её на две комнаты. Передний угол был весь уставлен иконами, образующими целый киот. Серебряные ризы икон окаймлялись искусственными цветами и белоснежными вышитыми полотенцами. Посредине комнаты на длинном и толстом шесте качался в зыбке младенец. Трое других — бегающих — вертелись тут же под ногами.
Как я в глубине души и предполагал, мои ребята, конечно, и не думали спросить у хозяйки избы разрешения на водворение. Хоть для вежливости бы! К сожалению, это качество отсутствует в натуре русского человека, в чём можно всегда легко убедиться. И валенки наши, наполовину занесённые снегом, наделали на чистом, недавно вымытом полу не только следы, но и лужи. Молодая хозяйка, шуршавшая в соседней комнате, и старик на печи на наш приход никак, видимо, не реагировали.
Громко поздоровавшись с хозяевами, я кратко, но выразительно выставил ребят из избы чистить веником валенки (веник, кстати, лежал у крыльца), а сам, опустившись на лавку, снял с себя то немногое, что висело на мне. А висели на мне только бинокль, который я опасался оставлять в санях из-за возможности его покражи, и полевая сумка, с которой я не расставался по причине наличия в ней достаточного количества карандашей, тетрадей и чистой бумаги.
Кто-то из бойцов завязал разговор с хозяйкой: “Ну, как долго у вас тут немцы хозяйничали? Поди обобрали всех?!”
Хозяева в ответ сообщили, что в деревне немцы стояли месяцев пять, ушли в январе, насчёт “обирания” и “грабежа” пробормотали нечто не совсем искреннее и внятное, вроде “вестимо, мол!”
Тщательно прислушиваясь к их ответам, я сделал вывод (который в дальнейшем неоднократно находил подтверждение), что им, во-первых, смертельно надоело отвечать на эти вопросы, которые ежедневно и многократно задавались почти в одной и той же редакции каждыми заходящими в избу красноармейцами, во-вторых, что искренность в ответах определённо отсутствовала, больше того, скрывалась в ответах неприязнь.
Долго сидеть и подремать на лавке мне не пришлось. По улице прокатила и тут же остановилась эмка командира дивизиона. Поспешно застегнув расстёгнутые пуговицы шинели, нацепив на себя бинокль и сумку, я вышел на улицу. Командир и комиссар стояли около машины. В открытую дверку видно было, что машина изрядно забита тюками и чемоданами.
— Почему стоите? Почему не двигаешься дальше? — вот чем встретил меня сразу командир дивизиона.
Я сколько мог бодро, даже весело ответил, что, проехав более сорока километров, я решил предоставить отдых лошадям и людям, тем более, что здесь мне должны были дать маршрут дальнейшего следования и привезти сюда корм — как лошадям, так и людям.
В ответ капитан приказал мне не ждать здесь никакой кухни, а ехать до деревни Петровщина — ещё километров десять: “Там ваши трактора, там вас и покормят”... И, не ожидая дальнейших вопросов с моей стороны, сказал “айда”, сел с комиссаром в машину и уехал.
Я поплёлся к своему взводу, вернее, к ездовым, которые уже успели забраться в какую-то избу.
Зайдя в ту, в которой, как я предполагал, они разместились, не застал их, а увидел уже знакомую картину: чисто вымытый пол, прибранный и украшенный угол с множеством икон. В избе была лишь босая старуха, которую я тут же, многозначительно поглядев на пол, на иконы, поздравил с праздником. Было 15-е (2-е) февраля — Сретение.
— Вот только вчера, дорогой мой, сорок человек выкатились, — сказала она мне, — почитай часу не проходит, чтобы новые не ввалились, еле выбрала время пол вымыть.
Я скорее успокоил её, сказав, что на помещение её не покушаюсь, а ищу ребят своих, уже где-то разместившихся. Узнав это, я пошёл в избу напротив. Неожиданная картина представилась там моим глазам. Ездовые, во главе с Максимцевым, потные и красные от старанья, сидели за столом, за большим пузатым самоваром, и ели выкладываемые хозяйкой из печки горячие пресные лепешки, наподобие блинов. Увидев меня, с большим радушием, отчасти с подобострастием, стали приглашать меня к самовару, на что я, мало помедлив, согласился. Так как “блины” уже кончались, а к чаю неплохо было бы приобщить и сахар, я сбегал к обозу, где в санях лежали мой вещевой мешок и чемоданчик. В вещевом мешке у меня было несколько кусочков сахара и сухари — “н.з.” — неприкосновенного запаса, которые тут же и нашли себе применение.
Чаепитие продолжалось недолго, ездовые уже запрягали по моему приказанию лошадей. Перед моим уходом радушная хозяйка дала мне выпить кружку молока, а я поделился табаком со слезшим с печки дедом.
И вот снова наш обоз ползёт по дороге, снова с трудом разъезжаемся со встречными обозами и машинами, снова то подсаживаешься в сани, то бредёшь с ребятами по дороге.
До Петровщины оказалось далеко не десять километров, а значительно больше, и путь туда лежал не через одну ещё деревню, ни в каком маршруте не указанную. Стоит ли описывать весь этот путь? На бумаге картина получится довольно однообразная. На неё не перенесёшь игру солнца сквозь ели на девственных лесных дорогах, бескрайность занесённых снегом полей, стаи спугиваемых с дороги жёлтых овсянок и бесконечные думы свои, и наслаждение созерцанием природы...
Время шло к вечеру. Лошади стали останавливаться. Мы тоже выбивались из сил. Петровщина! До неё осталось всего версты три-четыре! Две версты! Вон уже видна и деревня... но что это? Из деревни выползают и с грохотом уходят по дороге наши тягачи с пушками. Мы подходим к деревне в объезд, чтобы миновать большую гору. Не доезжая до деревни километра полтора (деревня стоит от большака в стороне), нас встретил на эмке капитан с батальонным комиссаром. Открыв дверку машины, он, к ужасу моих безмолвствовавших ребят, приказал мне в деревню не заходить, а ехать дальше в деревню Залучье, где и ночевать. “Это отсюда километров девять!” — успокоил он меня. Я с плохо скрываемым отчаянием в голосе заявил ему, что лошади уже останавливаются, и люди со вчерашнего дня ничего не ели, что...
— Ничего, доберёшься! — перебил он меня и захлопнул дверку. Машина умчалась.
Свистел ветер. Мы стояли на самой верхушке горы, куда только что с трудом добрались. Уже темнело. Мимо нас с грохотом проезжали бесконечные вереницы артиллерийских запряжек: проходил какой-то артполк. Решили снова попоить лошадей. Ребята довольно основательно пали духом.
Я придерживался спокойно-насмешливого тона, только в глубине души думал, что отставший со своим обозом Мальцев делает, пожалуй, умнее, не особенно-то торопясь вперёд. Сидя на санях, пока шёл водопой коней, я думал о том, что просто честное и добросовестное выполнение своего долга, не говоря о большем, невозможно в нашей стране. Ведь я добросовестно старался не отставать от своих тягачей и пушек, добросовестно выложил на это все свои и лошадиные силы, и что же? Вместо элементарного внимания к движению моего обоза — случайные встречи с капитаном, его дёргающие и изматывающие приказания, недоверчивые, подозрительные, косые взгляды...
Сидеть на морозе, на ледяном ветре, несмотря на смертельную усталость, — это совсем не тепло, не так, как в движении по дороге.
Вскоре мы все запрыгали, однако тут нас поджидала счастливая неожиданность. Рядом с нами остановилась автомашина с кухней, и через несколько минут мы уже делили на ящиках с боезапасами буханки хлеба, четверть котелка у каждого оказалось заполненной пшённой кашей. Хлеб пилили пилой, до такой степени он был замёрзший (дали по восемьсот граммов!), каша тоже была замёрзшая, но её всё-таки уничтожили быстро. Окончательно, наконец, замёрзнув, пустились чуть ли не бегом за своим обозом по дороге на Залучье. Наверху — снова звезды, в замёрзших рукавицах — краюхи оставшегося хлеба, который грызли наподобие жмыха. На сердце стало веселее.