Мороз крепчал. Мы с начфином стояли на крыльце избы, набитой красноармейцами, навалившись животами на перила. Глаза блуждали по тёмной улице, переходя с силуэтов часовых у пушек на силуэты дворов, подвод, распряжённых лошадей. Стояла тёмная ночь.
—Однако что же мне делать? Ведь это приказ — двигаться дальше! — сказал я начфину после минуты короткого молчания.
— Вот это уж не знаю, — ответил начфин. — На всякий случай имей в виду, что часа через полтора-два деревня будет свободна, так как эта воинская часть её покидает. Ну, я пойду в помещение, а то замёрз окончательно. Ты знаешь, я здесь превосходно устроился на печке. Тепло, как в Африке! Заходи и ты!
Я поморщился. Кроме тепла там могли быть и насекомые; в глубине души удивился, почему начфин так беззаботно игнорирует это обстоятельство. Начфин ушёл. Из открытой на мгновенье двери вырвался спертый воздух и шум красноармейской разноголосицы. Действительно, как быть? Что делать? Ребята замёрзают на улице, двигаться дальше физически невозможно. Одна лошадь после распряжки стазу же легла тут же на снегу... Пойду проверю свой обоз, решил я, медленно спускаясь с крыльца.
Вдали на улице деревни на мгновенье блеснули и погасли фары автомашинфы. Через минуту около меня остановился и запыхтел “пикап” начальника штаба лейтенанта Колбасова.
Выйдя из машины, начштаба прежде всего расспросил меня, где командир дивизиона со своей эмкой и трактора с пушками, приказал мне оставаться в деревне и ожидать здесь обоз лейтенанта Мальцева, хозвзвод и кухню, с тем чтобы дальше двигаться всем обозам вместе. По его расчётам, Мальцев и другие обозы должны были прийти в Залучье не раньше следующего дня. Сам же начштаба тут же отправился в следующую деревню Жегалово догонять командира дивизиона.
Воспрянув духом, так как приказание начштаба “остаться” отменяло приказание капитана “двигаться”, я отправился дальше к своему обозу, считая нужным перетащить лошадей и сани поближе к избе, которая через час освободится.
Своих ребят я застал за “делом”. Заключалось оно в воровстве из стоявшей неподалёку машины сухарей, гружёных в плотные бумажные пакеты. Машина охранялась поочередно двумя шофёрами, и пока один заговаривал с шофёром, второй “работал”.
Скоро сухари весело хрустели на зубах всего взвода, у многих наполнились и карманы, не забыли угостить и своего командира, чем я был искренне доволен. Возня с санями, “пикирование” (так называлось нами воровство или иная форма незаконной добычи) протолкнули время незаметно, и в третьем часу ночи мы уже ввалились в избу, в то время как оттуда вываливались красноармейцы.
Эти красноармейцы вели себя исключительно некультурно. Густой мат, несмотря на присутствие хозяев, в том числе двух молодых девушек, плевки и сморканье на пол, где они же спали вповалку и без всякой подстилки, шум и крики, даже драка — вот что застали мы, впихнувшись с мороза в избу. Бедные хозяева уже, конечно, не могли спать и забились все в дальний угол за печкой. Их было пятеро: старуха-хозяйка, две дочери лет по восемнадцать-двадцать и двое ребят — мальчик и девочка в возрасте трёх-пяти лет. Изба была похожа на другие избы этого района и мало чем отличалась от описанной ранее в деревне Павлиха. Передний левый угол был завешан иконами, в углу — стол, по стенам — лавки. Красноармейцы выкатывались неохотно, начальствующие над ними сержанты и младший лейтенант поминутно заходили в избу, приказывая всем немедленно выходить строиться, что каждый раз выполнялось только одиночками.
От поминутного открывания двери изба студилась, и хозяева в углу глухо ворчали. На завалинке русской печки коптила керосиновая лампа без стекла. Окна были замаскированы обрывками невероятного тряпья.
Пробравшись через гущу стоявших и лежавших красноармейских тел, я прошёл в передний угол и сел на лавку под иконами. По дороге я предупредил хозяйку, что занимаем помещение мы, на что она ответила недружелюбным молчанием. Наконец, после долгих окриков и уговоров красноармейцы повыкатывались из избы, на смену им стали заходить мои ездовые, разведчики и связисты взвода. Я сидел, с трудом удерживаясь, чтобы не вмешаться в безобразное поведение красноармейцев. Мои смертельно уставшие ребята держали себя тихо.
Наступившая относительная тишина неожиданно была прервана громким и длинным ругательством ездового Конверова. Я привстал. Нервы не выдержали.
— Кто ругался? — спросил я с интонацией, не допускавшей, вероятно, невозможности ответа.
— Я, — ответил Конверов.
— Так вот, если я ещё раз услышу здесь что-нибудь подобное — стреляю на месте! — сказал я, кладя зачем-то на стол вытащенный мною из кобуры наган. Ребята и хозяева молчали.
Поняв, что слишком разнервничался, я тут же отдал младшему командиру-радисту Быкову приказание о порядке охраны наших подвод и, узнав у Максимцева о размещении лошадей, лёг на лавку, подложил под голову бинокль и шапку (верхом вниз), положил в кобуру наган, накрылся шинелью и мгновенно заснул. Шёл четвёртый час ночи.
Проснулся я в десятом часу утра. Ребята ещё спали. Начфин уехал ночью, как сообщила мне хозяйка. День был яркий, солнечный, с умеренным на дворе морозом градусов на пятнадцать-двадцать. Вскоре стали подниматься и ребята. Приказав радисту Быкову принести рацию РП-12, чтобы послушать последние известия, направился наружу, намереваясь достать из своего заветного чемоданчика бритвенные принадлежности, мыло, зубную пасту и щётку. Выйдя на улицу, на солнце, увидал подходивших краснофлотцев из взвода управления дивизиона. Меня не удивило их сообщение, что взвод плетётся группами и поодиночке, в то время как старший лейтенант Лапшёв, командир взвода, уехал вперёд на машине. Но, кроме этого, они передали мне совершенно ошеломляющую информацию, слышанную будто бы по радио старшим политруком — комиссаром их взвода.
Заключалась она в сообщении Советского Инфорбюро о взятии обратно нашими войсками одиннадцати городов, в том числе Харькова, Орла, Курска, Брянска, Киева, Одессы, Смоленска и т.д. Известия ошеломляющие, и мы немедленно приступили к проверке их с помощью рации. Развёртывал рацию и настраивался я сам, однако, когда по радио послышался знакомый голос диктора “От Советского Информбюро” и далее: “На фронте ничего существенного не произошло”, возбуждение у всех пропало, кислые мысли полезли в голову, из них особенно навязчивой была мысль об отсутствующем завтраке и о ненадёжности обеда.
Утро прошло в бритье, умывании, разговоре с хозяйкой. Вначале хозяйка избы на вопрос о пребывании немцев в деревне сообщила, что пробыли они здесь месяцев пять-шесть, ушли в начале января “в одночасье”, “боёв тут не было”. “Сами ушли”, — говорила она. На вопросы о грабежах, мародёрстве отвечала: “И-и, батюшка, сам знаешь, что и говорить!” — сокрушённо махала руками. Однако вскоре нам удалось расположить её в нашу пользу, она стала словоохотливее, почувствовала, что мы люди не вредные.
— А что это у тебя в сарайчике, бабушка, свинка-то хрюкает, — заметил я, — или немцы не отобрали?
— А у нас, видишь, ребятишки маленькие, — отвечала она. — У кого дети есть, у тех мелочь немец не отбирал!
— Ну, а с коровами как дело было? — допытывались мы.
— Колхозных-то всех наши угнали, ну, а личных-то коров немцы взяли пять штук. У нас, почитай, в каждом дворе корова.
Деревня Залучье насчитывала семьдесят пять дворов. Пять месяцев немцы пробыли в деревне.
— У меня в избе восемь немцев жили, — продолжала она. — Вот тут спали, — показала на переднюю часть избы, под иконами, — простыни стелили, раздевались. И всё-то у них есть: и щёточки, и ножички какие-то, и духи, и баночки всякие. И едят-то они не по-нашему, всё кофей пьют, хлеб ситный маслом мажут...
— Шоколад, вино и печенье им из Германии присылали, — вставила старшая дочь, стоявшая в это время у печки.
Далее хозяева рассказали, что письма и посылки из Германии приходили к их жильцам очень часто, что сами они много писали писем, что в посылках получали конфеты, печенье, фрукты, что народ немцы очень весёлый, у каждого губная гармошка. Здорово на ней играют и танцуют при этом.
— Женились здесь даже! — сказала старшая дочь, неопредёленно улыбнувшись, на что младшая тотчас же фыркнула.