Это гоготанье и шум их взмахиваемых в отчаянии трепещущих крыльев совершенно отуманили голову Пестрянки… Ничего не видя, она ринулась вперед, придавила лапой вытянутую шею завопившей утки, и зубы ее почувствовали перья утки, сквозь них — мягкий, теплый пух, сквозь пух — что-то твердое. Челюсти Пестрянки невольно судорожно сжались и вдруг — еще новое ощущение, новое счастье: на язык Пестрянки брызнуло что-то теплое, почти горячее и с таким сильным, новым для нее запахом, что Пестрянка просто опьянела. Она закрыла глаза и еще больше сжала челюсти…
Но в это же время страшный удар — первый удар, выпавший на ее долю, — поразил ее в голову. Челюсти ее разжались, и мертвая утка выпала из них.
— А, мерзавка! На цепь ее, на цепь! — кричал сам хозяин Гобзин, пиная ее тяжелым сапогом с каблуком, подкованным медной подковкой.
Пестрянка поняла, что это он. Запах его она уже отлично знала. Она зарычала и сама удивилась, что может издавать такой странный звук. Она ринулась вперед. Нос ее опьянел на этот раз от запаха дегтя, смешанного с салом, которыми были намазаны сапоги мясника. Она ухватилась за что-то твердое, жирное; челюсти ее опять невольно сжались, и опять то же жидкое, горячее, с таким острым запахом, обожгло сладостно ее язык…
Теперь она окончательно погибла… Она отлетела кубарем от прокушенной хозяйской ноги, отшвырнувшей ее к стенке сарая. Она вся тряслась, забившись в угол. Она забилась и от страха, испытанного ею впервые, и от боли, которою ныла ее голова, а главное — от воплей Кати и Анюты, выбежавших на крик отца и теперь безутешно рыдавших.
Эти вопли ее «высших существ» были воплями непонятной ей любви, погибшей для нее в новых ее желаниях, влечениях и чувствах. Эти вопли рвались точно из ее собственной груди. Она обессилела от них…
Она, как мертвая, вся сжавшись, отдалась в руки мужиков, надевавших на нее цепь…
Глава II
Настало грустное время для Пестрянки. Ни слезы дочерей, ни мольбы жены не могли поколебать озлобившегося на нее Гобзина. Она была посажена на цепь у тесной, старой конуры, откуда убрали устаревшую, почти переставшую лаять другую собаку.
Впрочем, Пестрянку посадили на цепь не в наказание за то, что она загрызла утку и укусила хозяина, а по другим причинам, ясно высказанным мясником жене.
— Что ее дуру наказывать! — добродушно уже говорил Гобзин, сидя с ногою, туго перевязанной и намоченной свинцовой примочкой. — А только на цепь ее!.. Барбоска стар стал. На живодерню пора: шкуру-то еще, пожалуй, купят на рукавицы… Надо, значит, новую цепную. Покупать ее, что ли? Да и утки да куры будут целее… А девчонкам довольно баловаться с собакой… Пусть лучше по хозяйству привыкают.
— Да она легавая, охотничья, Сидор Петрович! — пыталась уговорить мужа Акулина Мироновна.
— Легавая не легавая, а видно, что из охотничьих, — соглашался Гобзин.
— Ну, так и отдай ее какому-нибудь охотнику. Вот у нас Никандра охотник, — говорила его жена, помянув мужика их села, стрелявшего постоянно волков, которых было довольно в этих местах.
— Ни в жизнь не отдам! Давай деньги охотник, — не отдам! — даже плюнул Гобзин в ожесточении. — По-моему, охота — одно озорство, шалопайство… Волков бьют, так волков по-настоящему, облавами надо бить… А те, которые охотники, да еще с собаками, — самый беспутный народ. Шатуны, озорники! Хоть бы твой Никандра… Никогда шапки не снимет!.. Тоже — барин, дворянин! Не отдам ему собаки и никакому охотнику не отдам!
Выходит, что и непочтение Никандры к мяснику также играло роль в несчастной судьбе Пестрянки.
— Да не приставайте вы ко мне с нею, с дурой! Посадили на цепь, и пускай сидит, — заключил Гобзин громовым голосом, каким он обыкновенно прекращал все неприятные ему разговоры домашних. Акулина Мироновна, утирая слезы украдкой фартуком, умолкла. Аня и Катя, прячась от отца по углам, прохныкали два дня, а потом и утихли. Сперва, пытаясь как бы утешить Пестрянку на цепи, они принялись ее закармливать. То одна, то другая девочка, чаще же всего обе вместе, а иногда и сама хозяйка — плелись к конуре Пестрянки с деревянными чашками и кадочками.
Но все это было напрасно. Пестрянка в неволе сперва совсем не ела. Дрожа всем телом, сидела она, опустив шею, которую тянула к земле тяжелая цепь. Ее полные слез глаза с туманною мольбой смотрели на хозяйку, на девочек, ее хвост робко шевелился в ответ на их ласки; но все ее существо было подавлено. Она могла только подолгу, надрывая душу, визжать, извиваясь и сотрясаясь всем телом.