Выбрать главу

Да, кроме того, и Гобзин обратил внимание на то, что собаку угощали слишком усердно.

— Вы что это? — загремел он, — цепную мне хотите испортить?! — и он ударом ноги перевернул чашку с кормом. — Цепная собака должна быть впроголодь! Она должна быть злая; а кто сыт, тот не зол. Я сам ее буду кормить; а вы все — чтоб не соваться! За каждую чашку, подсунутую ей, ее же буду бить. Поняли? — объявил он и приказал работнику раскидать корм, вывалившийся из опрокинутой чашки.

Акулина Мироновна, Катя и Анюта были напуганы его словами. Не послушайся они — ее же, бедную Пестрянку, будут бить! Они хорошо знали Сидора Петровича. Он не был зол, но если чего хотел, то добивался своего, не уступал ни капли.

Относительно Пестрянки у него было одно желание — сделать из нее цепную собаку. И он решил поступать так, как для этого было нужно. Кормил ее он, действительно, сам. Это значило, что раз в день он кидал ей скудные объедки, кости, отбросы потрохов и выливал в корыто у ее конуры помои. Бывало и так, что, часто уезжая из дому по своим делам, он забывал делать и это. Правда, в его отсутствие хозяйка и девочки таскали к Пестрянке сладкие куски; но у него был соглядатай, его любимец — дворник, татарин, не терпевший Пестрянки с тех пор, как хозяин, для потехи, вымазав несчастную собаку сычным салом, заставил татарина, которым запрещено прикасаться к свинине, мыть Пестрянку.

— Чего кормить? бачке скажу! — грозился Ахмет каждый раз, как Анюта или Катя крались к Пестрянке с куском мяса или миской вкусного варева.

А Ахметку, как доносчика хозяину и сплетника, боялась сама Акулина Мироновна. Поэтому, в конце концов, Пестрянка жила, действительно, теперь впроголодь. Но голод — хотя чувство и весьма мучительное и до сих пор не испытанное Пестрянкой, — не был самым худшим в ее несчастие. Хорошо знакомое ей раньше ощущение счастья совсем прошло для Пестрянки. Оно теперь мелькало только в редкие минуты, когда хозяйка и девочки подходили к ней, ласкали ее и играли с ней: этого Гобзин им не запрещал.

— Потешьтесь, потешьтесь! — говорил он, хохоча своим лязгающим, как железо, хохотом при виде их нежности с Пестрянкой.

И минуты этих нежностей были теперь единственными проблесками счастья Пестрянки. То были ослепительные, мучительные проблески счастья. Все ее тело, исхудавшее до того, что были видны ребра, в эти минуты изнемогало от болезненно острого восторга. Она извивалась, визжала, ползала в каком-то сладостном унижении по земле, волоча гремящую цепь, о которой она позабывала в это время. Непонятная любовь, которую она испытывала, бывши комнатным щенком, доходила в эти минуты в ее собачьей душе до какой-то сладостной боли.

Пестрянка сделалась необыкновенно нервна. Неволя на цепи не столько озлобила ее, как заставила чувствовать все с необыкновенной остротой. Когда к ней подходили Акулина Мироновна или девочки, она вся захлебывалась от счастья, содрогалась; на ее кроткие в эти минуты глаза набегали слезы, и нежный, робкий визг рвался невольно из ее груди. Когда к ней приближался хозяин со скудным кормом, она вся съеживалась, дрожала мелкой дрожью и, как-то скрючившись на четвереньках, подходила к еде. Когда она оставалась одна, она рвалась на цепи, вскакивая во весь рост, ибо цепь не давала ходу, и злобная тоска овладевала ею.

Сначала она выла, визжала, ожесточенно лаяла по целым дням и ночам, потом точно поняла, что это ни к чему не поведет. Она подолгу, с уставленными перед собою, тоскующими глазами, лежала теперь молча, неподвижно, и ей было как будто легче, когда на дворе никого не было: пустота вокруг, одиночество, точно смягчали острое чувство неволи, обращали это чувство в тупое, тоскливое, бессильно, тихое.

Но когда появлялся кто-нибудь, особенно чужой, непривычный, у нее являлось желание излить свое горе в злобе, эту злобу — в остервенелом лае. Особенно же ночью, когда становилось холодно, темно и совсем, совсем пусто, Пестрянке, комнатной собаке, спавшей раньше в комнате девочек на соломенной подстилке, становилось до того невыносимо, что она металась, как безумная, на своей цепи. В конуре было тесно, темно, дурно пахло, а снаружи было так страшно, пусто, в темноте слышались такие неуловимые, раздражающие шорохи, что уши невольно настораживались. А нос, этот ее вечный враг, почуявший когда-то заманчивый запах утки, погубившей Пестрянку, и теперь, ночью, был главной причиной ее горя. То ему ясно чудился запах совсем незнакомого человека, то ветер обдавал его запахом какой-нибудь далекой, далекой птицы, и Пестрянка со всех ног, позабыв все на свете, бросалась грудью вперед.