Когда Ульрик Фредерик спустился в сад, луны уже не было и все потемнело. Редкие крупные капли падали с черного неба. По дворам перекликались бессонные петухи, а Даниэль заснул на своем посту.
Неделю спустя в своем парадном покое Ульрик Фредерик был тайно обвенчан с девицей Софией некиим захудалым попиком. Но тайна соблюдалась так плохо, что королева уже через несколько дней заговорила о них с королем. Следствием этого было, что через месяц брак был расторгнут королевским указом и почти одновременно дворянскую девицу Софию с согласия ее родни отослали в женский монастырь в Итцехое.
Ульрик Фредерик даже и не попытался воспрепятствовать этому шагу. Он, правда, чувствовал себя оскорбленным, но, усталый и отупелый, склонился с глухим недовольством перед тем, чего, как он говорил, все равно не миновать. Почти ежедневно он напивался и, когда вино оказывало свое действие, до смерти любил, плача и сетуя, перед несколькими закадычными собутыльниками, с которыми он теперь единственно и водился, расписывать ту сладкую, мирную, благодатную жизнь, какая могла бы стать его уделом, и всегда заканчивал тоскливыми намеками на то, что дни жизни его сочтены и что скоро понесут сокрушенное сердце его в ту здравницу, где постель стелят черными перинами, а черви ходят в лекарях.
Дабы положить конец такой жизни, король отправил Ульрика Фредерика сопровождать войска, которые голландцы перебрасывали на Фюн, а оттуда в середине ноября он возвратился с известием о победе под Нюборгом. Теперь он снова занял свое место в рядах царедворцев, был произведен в полковники кавалерии и, видимо, опять стал самим собой.
Семнадцать лет теперь Марии Груббе.
В ужасе убежав от смертного одра Ульрика Христиана Гюльденлеве в тот вечер, ринулась она к себе в светелку и, ломая руки, металась по комнате и стонала, словно от сильных физических болей, так что Люси помчалась что есть духу вниз, к госпоже Ригитце, и бога ради просила ее подняться и самой посмотреть, потому как у барышни, видно, внутри надорвалось. Госпожа Ригитце поднялась вместе с Люси наверх, осмотрела Марию, но ни слова от нее не добилась: девочка, упав перед креслом, уткнулась лицом в сиденье, и на все, о чем спрашивала госпожа Ригитце, у нее был один ответ: она хочет домой, домой хочет, никак не может больше оставаться! И она плакала, всхлипывала и мотала головой со стороны на сторону. Тогда госпожа Ригитце надавала Марии оплеух и выбранила Люси, потому что они, пустомели, чуть было до смерти ее не довели своей бестолочью, и оставила их управляться со своими делами как знают.
Марии было безразлично, что ее побили. Вот если бы в счастливые дни любви… Да довелись ей тогда наполучать оплеух, так они свалились бы на нее как самое горькое горе, вот тогда бы то была всем срамотам срамота. А теперь ей было все равно, теперь, когда в ней все стремления, вера и всякая надежда в одночасье увяли, скоробились и развеялись. Ей вспомнилось — видела она однажды дома, в Тьеле, как работники насмерть забили камнями собаку, забравшуюся в обнесенный высокой изгородью утиный пруд. Несчастное животное немо плавало у берегов, вылезти оно не могло: кровь из него так и лила, а камни разили его один за другим.
И вспомнилось ей, как всякий раз, когда летел камень, она молила бога, чтобы этот камень добил наконец собаку, ибо такая это была жалкая тварь, что пощадить ее было бы грехом из грехов. А теперь вот и она чувствовала себя бедной Дианкой и с радостью призывала на себя любое горе и беду, лишь бы они прикончили ее, ибо ей, несчастной, только и надежды осталось, только и хотелось, чтобы ее тоже добили. О, если вот он каков, конец всякого величия — раболепное хныканье, похотливое безумие и коленопреклоненный страх, — о, тогда, значит, и нет на свете никакого величия. Герой, о котором она прежде мечтала, подъезжал к вратам смерти, бряцая шпорами и звякая сбруей, обнажив голову и опустив меч, но не было у него страха в бессмысленном взоре, трясущимися губами не молил он о пощаде. Значит, и нет на свете увенчанных ореолом созданий, чтобы тосковать по ним, любить их и боготворить, нет солнца, чтобы смотреть на него, пока не померкнет свет в очах, смотреть, чтобы все сняло, блистало, переливалось красками. Серо и тускло… Все было серым, тусклым и пустым, непробудные будни, сплошная повседневная вялая маята.
Вот как думала она первое время. Ей казалось, что на краткий миг занесло ее в дивный пестроликий сказочный мир, где на жарком жизнетворном воздухе все существо ее распустилось, как диковинный заморский цветок, излучая солнце из каждого листика и дыша ароматом из каждой прожилки, и, упиваясь светом и ароматом, рос он да рос всей гурьбою листвы, расправляя листок за листком, от неуемной силы и крепости. А теперь все это минуло, вновь стала она жалким пустоцветом, бесплодной и оцепенелой от стужи. И весь мир был таков, и все люди вокруг, все они были такие же. А все-таки жили они себе да поживали как бог на душу положит, жили до глупости деловито. Ох, сердце у нее изболелось — так тошно было ей видеть, как кичатся они и пыжатся в безобразном убожестве своем и гордо прислушиваются к полновесному бряцанию собственного пустозвонства.