— А обучиться-то делу, знать, невелика мудрость?
— Рукомеслу-то нашему? Честимо, всякий отправлять сумеет, только как? — вот в чем суть. В нашем деле, как и во всяком ином, сноровка надобна да навык. Вицами у столба чесать, оно не вдруг-то пойдет, за день не обучишься. Ухватка нужна, без ухватки несподручно, чтобы за один замах — свись! — и хлесь его пруточками-то в три хлыста зараз, да чтобы гладенько шло, как по маслицу, будто себе тряпицей помахиваешь, а чтобы оно притом и покусывало во всем статьям и по всей совести, во исполнение строгости закона и самому блуднику ко исправлению.
— Что ж, я, пожалуй! попытал бы, — сказал Йенс и вздохнул.
Соседи поотодвинулись от него.
— А вот и задаточек! — подманивал сидевший у откидного стола и рассыпал перед собой горсть новеньких, поблескивающих серебряных денег.
— Подумай-ка наперед ладом! — уговаривал Серен.
— Думать да гадать, ждать да голодать. Что в лоб, то и по лбу, — ответил Йенс и встал. Прощай и не поминай лихом, добрый человек, живи честным трудом! А я… был молодец, да… — добавил он, протягивая Серену руку.
— С миром из честной братии и ступай себе с богом! — отвечал Серен.
Йенс обошел кругом стола, на те же слова его был тот же ответ. И с Марией распрощался Йене и с человеком в углу, которому пришлось на это время оставить в покое свою шляпу.
И пошел Йенс к человеку за откидным столом. Тот напустил на себя торжественный вид, отложил трубку и произнес:
— Я, заплечных дел мастер, Герман Кэппен, орхусский градской палач, беру тебя при сих видоках, на глазах у сих добрых людей, и нанимаю себе в подручные, дабы исправлял ты должность оную во славу господню, тебе на благое поспешение, а мне и всему правосудному чину палаческому впрок и на пользу.
И во время этой помпезной речи, которая, видимо, доставляла ему искреннее и глубокое удовлетворение, заплечный сунул Йенсу новенькие задаточные деньги и зажал их у него в кулаке. После этого встал, сиял шляпу, поклонился и спросил, не окажут ли ему люди добрые и достопочтенные видоки честь угоститься чаркою польского. [60]
Не получив ответа, он добавил, что почтет за честь, за великую честь попотчевать их чаркой польского, дабы они могли промеж себя выпить за преуспевание их бывшего дружка.
Трое за длинным столом вопросительно переглянулись и примерно враз кивнули головой.
Голоногая девка принесла простецкую глиняную чару и три кружки зеленого стекла, по которому там и сям были разбросаны красненькие и желтенькие звездчатые пятнышки. Поставив чару перед Йенсом, а кружки перед Сереном и поводырями, притащила она здоровенный деревянный жбан и нацедила сперва в кружку трем честным людям, затем в чару, а остатки вылила в особый бокал мастера Германа.
Расмус придвинул к себе свою чарку и сплюнул, другие последовали его примеру. И вот с минуту они сидели молча, переглядываясь, как если бы и впрямь ни у кого из них не было охоты пить первому. В это время Мария Груббе подошла к Серену и что-то шепнула ему, а он в ответ замотал головой. Она хотела было шепнуть еще, но Серен и слушать не стал. На миг она остановилась в нерешительности, затем схватила его кружку и выплеснула содержимое на пол со словами: нечего ему пить, коли кат поднес. Серен вскочил, схватил ее за плечо и выставил за дверь, наказав убираться наверх. Затем спросил себе чарку водки и вернулся на место.
— Посмела бы у меня этак покойница Абелона! — сказал Расмус и выпил.
— И то сказать! — вторил Сальман. — Пускай бога молит, что она не моя баба, а то я, вот те крест, прописал бы ей, как божьим даром дерьмо поливать.
— Да вишь ты, Сальман, дело-то какое, — возразил Расмус, лукаво подмигнув мастеру Герману, — твоя-то баба вроде тебя, не велика птица небось, не из ихних благородий. Баба она простая, этакая же чумичка горемычная, что и мы грешные, а стало быть, чуть простудилась, так ей и выволочка, как у простого пароду заведено. Ну, а будь она, наместо того, ихняя фря дворянская, так ты бы, видать, и не посмел взъерепенить ей дворянскую спинушку, хоть в глаза она тебе наплюй, коли ее милости угодно.
— Нет, уж дудки! Я бы ее, шкуреху чертову, — заругался Сальман, — я бы ее так отпотчевал, что забыла бы, как и зенками ворочать, вот те крест отвозил бы, потаскал бы за волосья-то. Я бы дурь из нее повыколотил, и не пикнула бы больше. Спроси-кось мою, ведома ли ей цепочка тоненькая, на которой Михайлу-то водим, и поглядишь, как у ней сразу спину заломит, только помяни. А чтобы она да сюда сунулась, где я сам сижу, да на пол, что пью, выплеснуть, так нет же, будь она хоть царю дочка родная, не миновать бы ей лупцовки, дубасил бы, покуда руки не занемеют, покудова дух не захватит. А что этакая из себя принцессу-недотрогу корчит, шкуреха окаянная? Что она, тварюга, чище, что ли, чем у других бабы бывают, коли смеет своего же мужа при всем честном народе за столом срамить? По ее, что же выходит, изъян ей, что ли, какой будет, ежели ты ее малость тронешь, потому как ты принял угощение от почтенного человека? Не-ет, послушайся меня, Серен, вот как, — и он сделал движение, словно ударил кого-то, — иначе тебе от ней проку во веки веков не видать.