Семнадцатого ноября 1920 года председатель Крымского ревкома Бела Кун и управляющий делами ревкома Яковлев подписали приказ № 4: «Все офицеры, чиновники военного времени, солдаты, работники в учреждениях Добрармии обязаны явиться для регистрации в 3-дневный срок. Неявившиеся будут рассматриваться как шпионы, подлежащие высшей мере наказания по всем строгостям законов военного времени».
Одних отпускали, других отправляли в концлагерь, третьих расстреливали. Занимался этим начальник особого отдела Южного фронта Ефим Григорьевич Евдокимов. Его представили к награждению орденом Красного Знамени: «Во время разгрома армии генерала Врангеля в Крыму тов. Евдокимов с экспедицией очистил Крымский полуостров от оставшихся там для подполья белых офицеров и контрразведчиков, изъяв до 30 губернаторов, 50 генералов, более 300 полковников, столько же контрразведчиков и в общем до 12 000 белого элемента, чем предупредил возможность появления в Крыму белых банд».
На представлении к награде Фрунзе приписал: «Считаю деятельность тов. Евдокимова заслуживающей поощрения. Ввиду особого характера этой деятельности проведение награждения в обычном порядке не совсем удобно».
Фрунзе виноват в том, что допустил эту бойню. Но он не был ни ее инициатором, ни организатором. Он вообще не был ни жестоким, ни фанатичным. Напротив, даже в годы революции и войны он оставался весьма чувствительным человеком. Летом 1917 года он подарил близкому человеку свою фотокарточку с надписью в стихах:
Николай Иванович Бухарин писал: «Этот железный полководец, перед которым трепетали враги, обладал душой исключительно нежной и мягкостью поистине изумительной. Благородный характер, открытый и прямой…»
Федор Иванович Шаляпин рассказывал, как он впервые увидел Фрунзе и других известных военачальников — в поезде Буденного, стоявшем на запасном пути Киеве ко-Воронежской железной дороги: «В Буденном, знаменитом кавалерийском генерале, приковали мое внимание сосредоточенные этакие усы, как будто вылитые, скованные из железа, и совсем простое со скулами солдатское лицо. Видно было, что это как раз тот самый российский вояка, которого не устрашает ничто и никто, который если и думает о смерти, то всегда о чужой, но никогда о своей собственной.
Ярким контрастом Буденному служил присутствовавший в вагоне Клим Ворошилов: добродушный, как будто слепленный из теста, рыхловатый. Если он бывший рабочий, то это был рабочий незаурядный, передовой и интеллигентный. Меня в его пользу подкупало крепкое, сверхсердечное пожатие руки при встрече и затем приятное напоминание, что до революции он приходил ко мне по поручению рабочих просить моего участия в концерте в пользу их больничных касс. Заявив себя моим поклонником, Ворошилов с улыбкой признался, что он также выпрашивал у меня контрмарки.
Я знал, что у Буденного я встречу еще одного военачальника, Фрунзе, про которого мне рассказывали, что при царском режиме он во время одной рабочей забастовки, где-то в Харькове, с колена расстреливал полицейских. Этим Фрунзе был в партии знаменит…
Я думал, что встречу человека с низким лбом, взъерошенными волосами, сросшимися бровями и с узко поставленными глазами. Так рисовался мне человек, с колена стреляющий в городовых. А встретил я в лице Фрунзе человека с мягкой русой бородкой и весьма романтическим лицом, горячо вступающего в спор, но в корне очень добродушного…
Вагон второго класса, превращенный в комнату, был прост, как жилище простого фельдфебеля. Была, конечно, «собрана» водка и закуска, но и это было чрезвычайно просто, опять-таки как за столом какого-нибудь фельдфебеля. Какая-то женщина, одетая по-деревенски, кажется, это была супруга Буденного, приносила на стол что-то такое: может быть, селедку с картошкой, а может быть, курицу жареную — не помню, так как это было всё равно. И простой наш фельдфебельский пир начался.
Пили водку, закусывали и пели песни — все вместе. Меня просили запевать, а затем и спеть. Была спета мною «Дубинушка», «Как по ельничку да по березничку», «Снеги белые пушисты». Меня слушали, но особенных переживаний я не заметил. Это было не так, как когда-то, в ранней молодости моей, в Баку. Я пел эти самые песни в подвальном трактире, и слушали меня тогда какие-то беглые каторжники — те подпевали и плакали…»