Выбрать главу

Канава не канава, кочка не кочка - дед косит. Зеленоватая травяная сукровица лезвие мочит, одуванцы, заслышав "сви-с-сь!", сами отлетают, жилистый подорожник ложится тоже, а в забранное решеткой окно одного научно-исследовательского узилища, виднеющегося вдали от дороги (что там такое, мы понятия не имели) глядит на деда один будущий писатель, как раз отбывающий в шарашке своё, и недоумевает, что, мол, за чудо такое у дороги происходит. Козырек отсвечивает, синяя косоворотка угадывается, коса вспыхивает на солнце, косарь ее нет-нет отбивает - словно и продразверстки не было, и трудовой навык народом не пропит. Ломает голову над странной загадкой наш знаменитый узник, а его товарищ по несчастью - Лёва с идеями предполагает, что большевики-ленинцы все же чего-то добились и чего-то не утеряли. А будущий писатель, не умея постичь фуражечные вспышки у дороги, в бессонную ночь догадывается, что это особый топтун, уже на далеких к шарашке подступах делающий свою ябедную работу.

Да какой там топтун?! Это же золотой дедок наш! Покосил и дальше пошел, напевая редкую песню "Молодой охотник по острову гуляет - ему неудача, сам себя ругает", а сейчас виднеется за дубками, которые сразу после упраздненной, но от властей не поруганной церкви князей Черкасских. Идет, напевает и окрестному виду не придает значения, не то что один Левитан, снимавший здесь до революции дачу и, между прочим, забывший фанерный баул. Дед с бабкой его потом разыскивали баул вернуть, но им сказали, чтоб шли в Третьяковскую галерею, там, мол, и Левитана этого (а не того, который по радио) найдут. А они никак не соберутся, хотя даже война уже кончилась.

Дети у стариков были сыновья, один из которых приемный. Про остальных как-нибудь в другой раз, а - из родных - Вадя оказался особый. Когда была не зима, из сарая не выходил. А если зима - не выходил из дому. Никто не понимал, почему так. Он ведь в сарае сидел не просто, а всегда занимался чем-нибудь полезным в смысле сарайной надежды, хотя и бесполезным в смысле прожиточной безнадежности.

При всем при этом Вадя страшно опасался  о т б р а с ы в а т ь  т е н ь, додумавшись, что, если могучий солнечный свет, дошедший из парсеков и зодиаков мироздания, может быть заслонен любым препятствием и образуется то, что мы называем  т е н ь ю, значит, т е н ь  состоит из выбитых лучом частиц препятствия, припорашивающих запреградные поверхности столь тонким слоем, что через него различимы, хотя и потускневшие, краски заслоненного.

При исчезновении преграды эти частицы - назовем их понятным Ваде словом  к о р п у с к у л ы (см. школьный учебник, Ломоносов, корпускулы) незагороженным теперь светом сразу разрушаются и пропадают в воздухе.

Но коль скоро корпускулы покидают вещество, из которого вытолкнуты, оно со временем дырявеет, истончается и поэтому обречено на погибель.

Освещаемые, к примеру, солнцем деревья, постоянно отбрасывая тень, желтеют, и листва их умирает. То же и теряющий  к о р п у с к у л ы  человек - взять хотя бы потемневшую кожу бушменов и армяшек.

Упасаясь в сарае, Вадя уже многие годы  д е л а е т  в е л о с и п е д. Для наших мест правильней сказать - и з о б р е т а е т. Хотя недавно выяснилось, что велосипед на самом деле изобрел Леонардо да Винчи, но об этом еще будет сказано.

Сперва Вадю корили - вот, мол, уже сколько химичишь, а что толку! И жена брата тоже ото всех не отставала. Но Вадя по старой книжке ремесел (там среди прочего было, как возгонять духи из васильков и отливать самодельные галоши) взял и показал домашним  б а т а в с к и е  с л е з к и. С помощью особой трубочки под названием  ф е ф к а  он расплавил на спиртовке стекло и жидким его каплям дал упасть в ведерко с водой. Они там, конечно, сразу затвердели, обратясь в капли со стеклянными хвосточками-жгутиками. Твердость такой штуковины была неправдоподобной. В стеклянный сперматозоид ударяли скороходовским каблуком - и ничего. Неродной брат даже кувалдой саданул. Стекляшка только подпрыгнула. Вадя же тихонько отломил хвостовой жгутик, и она рассыпалась в пыль. Бабка перекрестилась. Дед пошел натирать хомут салом. Брат ушел, обозленный, а молодая крепконогая его жена с интересом поглядела на Вадю. "Дед бил-бил! - засмеялась она. - Баба била-била, не разбила..."

С тех пор к нему особо не приставали, а она, насчет него прежде зубоскалившая, вообще переменилась, но про это опять впереди.

Ко времени, которое взято в рассказе, показывать Москву упомянутым способом, необходимость отпала. Уже - на коне с яйцами - поставили памятник Юрию Долгорукому, а к 800-летию стали продавать круглые жареные пирожки с тонзурой повидла. Еще состоялся праздничный базар на Пушкинской площади, еще отменили карточки, еще у многих пропали в реформу деньги, и все, честно говоря, давно с удовольствием забыли, как в старом парке возле Вадиного дома играли прощальные вальсы уходившим погибать в ополчение непригодным к военной службе жителям.

Уже не распевали тыловые пацаны похабных переделок военных песен, словно никогда их и не знали, хотя если что от той поры в памяти тогдашней поросли останется, так эта незамысловатая грустная похабень. Например:

На позицию девушка, а с позиции - мать.

На позицию - женщина, а с позиции...и т. д.

Правда, пелось и другое. Жена Вадиного брата, когда в доме пусто, а муж на Дробильном заводе, чтобы не пускать в дом знойный день, налаживается мыть полы. В комнате и на терраске. И крыльцо тоже. Потом ходит по прохладным потемневшим доскам белыми ногами.

А пока с высоко подоткнутой юбкой убирается, напевает:

Все она тогда раздела,

Рядом с ним легла.

И всю ночь кровать скрипела...

Все равно война!

В поломойные дни братова жена, бывает, появится и перед Вадей, который занят своим делом и на нее не смотрит. "Я к тебе, Вадя, насчет картошки дров поджарить", - говорит она, сквозь сверкающий мушиный столб войдя в сарай за стамеской - соскрести с террасочного пола какую-нибудь присохшую детскую соплю или сковырнуть ржавую кнопку, втоптанную в половицу так, что ногтями не вытянешь - обламываются и, если Вадиным напилком их не заровнять, цепляются за вискозные трусы, когда юбку подтыкаешь.

Пока Вадя поворачивается за стамеской, избегая каких есть сарайных лучей, она, приметив газетину с не нашими буквами, в которую завернуты гвозди, говорит: "А ты, Вадик, и по-французски знаешь?" - и рассказывает, что у одной вот старушки были собачки, знаешь, такие  с а м о с е р ь к и, и она, эта старушка, в нашем парке с ними гуляла и по-французски звала Обся, Руся, Напа, Нелли... - смеясь, говорит невестка Ваде, с опущенными глазами протягивающему ей стамеску, и только сейчас спохватывается подоткнутую юбку свесить обратно.

В выходной, когда муж (то есть его названый брат) дома, или по вечерам, когда он возвращается с предприятия, она к Ваде не заходит, к сараю не подходит и даже в эту сторону не глядит. И грубая бывает.

Бабке такое ее поведение, конечно, не нравится, она ворчит, чтоб сноха Вадю не трогала. Но та огрызается:

- Он тобой не нуждается, мама. Мы тобой нуждаемся.

А Вадя кроток настолько, что вообще не понять, откудова она взялась, такая кротость. Ведь он чего только не пережил! Еще когда не додумался до корпускулярной смерти всего живого и в сарае целыми днями не сидел, Вадя, скажем, видел, как учившийся в цирковом училище Зулька с Седьмого проезда разгрызал в мелкие кусочки лезвие "Экстра", причем разгрызал на самом деле, потому что потом выплевывал стальные корпускулы в ладонь желающим убедиться, что их не  н а к а л ы в а ю т. Видел Вадя, и как девочки, сидя на завалинках, сшивали в разных направлениях кожу на сухих своих ладонях, подцепляя иголкой самую верхнюю и сухую авитаминозную тонизну, так что белая нитка, скрючивая руку, шла от пальцев к ладони и снова к пальцам. Да и к рукодельничанью своему он приохотился, наблюдая удивительный инструмент часовых дел мастера Михал Борисовича, у которого кусачки мокрую папиросную бумагу на щелчок перекусывали. "Я, когда в пинцет попадает волос, чувствую..."  - хвастал, бывало, покойник Михал Борисович.