А поскольку Ваде уже было не разобрать, галлюцинация это или мышь без обмана, он начинает дрожать, плакать и, прикусывая язык, валиться в крапиву...
...То ли облако набежало на летнее наше солнце, то ли яблоком оно загородилось, то ли просто из-за развешанного белья на сарай п а л а т е н ь, но Вадя, забившись в нутро своего убежища, усталый от позавчерашней обиды и вчерашней свалки, тихо сидел на стуле, ссутулясь, руки зажав меж коленей - точь-в-точь Достоевский, будь у Вади борода, а залысины уже есть.
А сарай, как было сказано, хоть и обходился по-стариковски всякой малостью, но, если заглянуть в дверь, являл зрелище редкостное, ибо сразу позади Вади виднелись дедов хомут и огородное дреколье с залоснившимися ратовищами, что - заодно с остальными сарайными кулисами - представлялось большим голландским натюрмортом.
Вот заглянули мы в дверь, и она будет наша рама. И у всего, что мы видим, колорит темного лака, а с темной полки желтеет медным патроном настольная лампа в виде раскрашенной золотой охрой и глухой умброй девушки в чепце и с лукошком, причем трухлявый гуттаперчевый шнур с полки свисает. Тут же тяжеленная в коросте черных бородавчатых окисей кованая гильотина для колки сахарных голов. Ничего ею сейчас не колют - головы давно в прошлом, а кусковой сахар разделяют щипчиками, сильно разъехавшимися в осевом соединении и потому соскакивающими с куска, неохотно позволяющего халявым их клювикам откалывать от себя ломкие черепочки, из-за скорлупной хрупкости для чаепития негодные. К чаю хорош маленький сахареющий кристаллами неправильный тетраэдр: держишь его со стороны утолщенной, и под глоток откусываешь с острого кончика. Под зубом он как попало не рушится, а дает удобный отгрыз. Кстати, при неумело совершаемом откалывании сахарный булыжник круглеет, становится для щипцов неухватист, и они только карябают его, уничтожая поверхность и оставляя вьюжные следы от стертых кристалликов; клюв же щипцов замарывается получившейся сахарной пылью, а на клеенку осыпаются острые крошки...
А еще в сарайных глубинах виднеется старый верстак, светятся на нем ясные стружки, висят над ним сапоги-скороходы, и что-то еще тусклеет и отсвечивает, угадывается и чудится, шуршит и осыпается, а еще - все покрыто лаком цвета золотого пива...
Мыши, насекомые, пауки и гусеницы, вот мы и воспели сарай! Так что быстрей дальше, ведь столько еще всякого дела!
А у Вади пропало два дня времени, из-за чего вчера, отлеживаясь дома, он отчаивался и убивался. Когда не делается велосипед - жизнь для него не жизнь. Бабка, чтобы Вадя после припадка успокоился, носила ему отвар воробьиной травы, которую собирала сама, потому что дед целебную эту траву не так дерет. Сколь правы были придорожные букашки! Он и у бабки прослыл с м е р т ь ю т р а в е, ни в чем не повинный дедушка наш!
Но так было вечером. А сейчас почти день. И день этот, хотя в сарае пока что пивной сумрак, настолько прекрасен, что все это чувствуют и стали жить в ожидании чего-то хорошего. И брат перед работой приходил прощения просить, хотя в глаза не глядел, зато принес в подарок сворованные на заводе штуцеры...
Поскольку утро только что кончилось и подсохшая от росы природа начала применяться к теплому дню, скоро может начаться летание тонких паутинок летание без ветра, на каких-то неведомых дуновениях, которые к обеду обязательно прекратятся. Слабый от вчерашнего Вадя сидит, тихо поглядывая то на штуцеры, то на сияющие с гвоздя готовые обода, отчего, конечно, вспоминает про обода деревянные, которые на английском велосипеде у одного парня с Пятого проезда. Пока он размышляет о необыкновенных лубяных ободах, на поросший рыжими волосиками бледный мускул его руки садится пониже локтя комар, из-за сарайной сумеречности решивший, что снова вечер и пора кусаться. Комар никакой тени не отбрасывает, значит, и Вадя не отбрасывает, так что можно со стулом по сараю не ерзать.
Комар по причине волос дотянуться, куда хочет, не может и поэтому потихоньку утаптывает их, и вот-вот воткнет свой достигающий хоботок.
Вадя на него дует, и комар неспешно отлетает, но собирается опуститься снова, так что Вадя стягивает рукав рубашки - и комара как не было, а через малое время Вадя видит семенящую по тропинке ихнюю трясогузку. Рядом с ней тюр-лю-лю! - бежит ее тень. Из птичкиного клюва что-то свисает. Похоже, ноги примерявшегося к Вадиной руке, комара.
Еще он видит помывшую крылечко и распрямляющуюся жену своего брата. Распрямляясь, она производит всё сразу; сбрасывает юбку, поправляет куда надо груди, откидывает, как лучше, волоса, а босые ноги вытирает о зеленую траву, которая возле сырой ступеньки.
А при всем этом еще и глядит на него.
Потом, выкрутив тряпку, идет вешать ее на лохматую веревку ближе к сараю и при этом говорит: "Лето уж вон совсем лето, а ноги до сих пор белые - не прихватываются. Я когда от работы в домотдыхе была, приехала загорелая, грудь прямо колоколом! - А потом добавляет: - Ты отдыхаешь, что ли, Вадик?". И, чтобы расположить мастера к разговору, интересуется: "Чего сегодня изготавливать будешь - фрикционную втулку? Давай хоть сперва в шашки сыграем, а то я полы помыла и теперь делать нечего..."
Тихо скрипит калиткой, под скрип пуская нежданчика, дед. Радуются его появлению старые яблони, особенно которая с красными яблочками. Дерева всегда примечают возвращающегося деда и радуются, потому что любят его. Однако дед, под ухающую в парке маршевую музыку подходя к калитке, на них не смотрит, а глядит на отпаривающую в тазу ноги бабку, которая невесть за что может исказнить человека. Но, кажется, ноги бабке отпустило и "дедушко пришел" - только и говорит она...
В сарае расставляются шашки. Белые - из коровьей кости со свинцом, темные из сургуча. Одной белой нету, поэтому ее заменяет пуговица. Коровьи шашки не в пример легким сургучным раскладную картонную шашечницу держат в прижатии. От калитки долетает дедово: "Вадька, я тебе какую-то навертяйку возле графских овсов нашел..."
Сидят они, играют. Она на камаринский мотивчик все время напевает "полюбил меня красавец-водовоз". Давай, Вадя, ходи! Дальше должно быть "положил меня на лавку и таво-с!", но этого она не поет, а Вадя и так может с детства знать, про что дальше...
Кофта у ней в шейном низу здорово разъехалась. Сильно виднеются выпуклые верха белых грудей. Вадя неспокоен - тревожится, что вот-вот отбросит тень, и, двигая стул, ерзает... В голове его мутно, как после п о к а з а М о с к в ы. Еще он поглядывает на невестку и, хотя та целыми днями только и знает, что о т б р а с ы в а е т т е н ь, ни одной корпускулы, похоже, от нее не убыло.
Из-за этой мысли слабая его голова, как давеча на свалке, вот-вот начнет отъединяться, а она говорит: "В уборную тебя заперла! И куда ты, Вадя, смотришь?" А он сейчас смотрит поверх нее на поблескивающий в сарайных дверях пляшущий столб мух-толкунцов.
"Фук, Вадя! Опять фук! - Она снимает с доски бестолковую пуговицу и с женской улыбкой победно ловит растерянный его взгляд. - Ты, Вадя, какой-то некультяпистый прямо!".
А между тем на опилочном полу возникает слабая Вадина тень. Тихая такая, сарайная, непонятно откуда взявшаяся и едва заметная из-за небольшого количества корпускул...
Господи! Где они теперь корпускулы эти?
Санта Маринелла. Июнь 2000