При чтении текстов большинства современных французских философов новейшей ориентации приходится всегда учитывать один существенный фактор, касающийся самой специфики их мышления, то, что впоследствии получило название "поэтического мышления", или, иначе, "метафорической эссеистики". Она изначально чужда установке на терминологическую четкость, на логически выверенную строгость понятийного аппарата.
Сама традиция "поэтического мышления" как способа философствования по ту сторону "буржуазного духа рационализма", вскрытого Максом Вебером, — любовь к парадоксу, интуитивизм, техника намека, раскрытие мысли при помощи поэтически метафорической ассоциативности — уходит своими корнями в глубокую древность, к самому зарождению античной философии, к платоновским диалогам и диалогам восточной дидактики в том виде, в каком они до сих пор существуют в индуизме, буддизме и в чаньских текстах, где раскрытие смысла понятия (например, в дзэновских диалогах-"коанах") достигается поэтически ассоциативным путем.
Возрождение этой традиции в XX веке связано в первую очередь с новым открытием Ницше, а также с поздним Хайдеггером. В рамках французской философской традиции второй половины нашего столетия огромную роль в развитии такого способа философствования сыграл Морис Бланшо, а в несколько меньшей степени также и Жорж Батай, как и вообще расцвет во Франции этого столетия философской и политико-публицистической эссеистики. Самыми известными продолжателями этой традиции стали Лакан, Деррида, Фуко, Барт, Кристева, тот же Делёз.
Во всяком случае эта особенность четко укладывается в русло той "французской неоницшеанской (хайдеггеровской) маллармеанской стилистической традиции Бланшо, Батая, Фуко, Дерриды и др."[5], которую Джеймс Уиндерс считает основополагающей чертой постструктуралистского теоретизирования.
Мы не поймем специфики мышления Делёза, своеобразия его философствования и экзистенциальной позиции (впрочем, скорее, с точки зрения привычных академических представлений о том, кем должен быть философ и как ему следует себя вести) вне общего духа эпатажа, которым проникнута вся авангардистская теоретическая мысль со всеми сопутствующими биологически-натуралистическими ассоциациями: "Писать — это значит быть одним из потоков, не обладающим никакой привилегией по отношению к другим, сливающимся с другими в общее течение, либо образующим противотечение или водоворот, исток дерьма, спермы, слов, действия, эротизма, денег, политики и т. д."[6].
Делёз не скрывает своего пристрастия к антирационалистической традиции истории философии, его привлекают авторы, которые противостоят рационалистической традиции этой истории, и для него между Лукрецием, Юмом, Спинозой и Ницше существует тайная связь, образованная критикой негатива, культурой радости, ненавистью к внутреннему, внешним характером сил и отношений, разоблачением власти… и т. д.; как он говорит, он больше всего "ненавидел гегельянство и диалектику"[7]. Делёз сожалеет, что в его первых книгах было еще слишком много "университетского аппарата", т. е. традиционного понятийного аппарата, того состояния научности, из которого его вывел Ницше.
В значительной степени тот же импульс характерен и для Фуко. Как пишет С. Табачникова, "Фуко не раз говорил, что его книги не содержат готового метода — ни для него, ни для других, и не являются систематическим учением; что для него "написать книгу — это в некотором роде уничтожить предыдущую"; что он не мог бы писать, если бы должен был просто высказать то, что он уже думает, и что он пишет как раз потому, что не знает, как именно думать, и что по ходу написания книги что-то меняется — меняется не только понимание им какого-то вопроса, но и сама его постановка…"[8]. Очевидно, с еще большим основанием это можно сказать и о Делёзе. Чем объясняется эта странная на первый взгляд позиция? Опасением быть "институализованным", "загнанным в угол" — всем, чем угодно: собственным авторитетом и популярностью, общим признанием, классификациями, дефинициями и определениями, налагаемыми на тебя твоими толкователями, опасностью чрезмерного влияния и неадекватной интерпретации и вообще страшной судьбой твоей собственной идеи, оказавшейся на улице, в толпе, и способной превратиться в лозунг для выражения настроений и интересов, совершенно чуждых первоначальным замыслам.