Конец ноября. Море набегает на берег низкой широкой волной. Тонкие полоски плоской воды. Новая полоска накрывает предшественницу, за ней спешит следующая. Вода внахлестку застилает воду. Барашки, глубиной в несколько сантиметров, растягиваются на десятки метров. Они приносят достаточно воды, чтобы залить складки песчаного дна, похожие на сморщенную нёбную полость. Вдоль кромки берега возникает зеркальная гладь. Море специально нарезает воду тонкими полосками, чтобы в них отражалось небо. Выходит незамутненная лазурь.
Я шел по зимнему песку, твердому, тяжелому. Толкал перед собой коляску, в которой был ты. Приятно было оборачиваться и смотреть на наши следы. Две параллельных, чуть изогнутых, колеи, посредине отпечатки моих ног. Мой путь внутри твоего, моя дорожка в твоей дороге.
Вдалеке на пенистых пластинах волн я приметил стайку необычной живности белого цвета. Наверное, медузы выплыли наконец подышать под безобидным зимним солнцем.
(Я знаю, медузы водятся в теплых морях, на воздухе они разлагаются. Все это происходит летом, а как они зимуют, я понятия не имею. Погружаются ли они в спячку? Может, они превращаются в кусок прозрачного, опалового льда, дрейфующего на поверхности воды.)
Я подошел ближе и увидел, что это были всклокоченные барашки размером с батон. Гонимые ветром, они скользили по водной поверхности, кувыркаясь на морской глади.
При соприкосновении с водой пузырьки закипали и перемешивались. Барашки дыбились, словно карабкаясь на самый верх, затем опадали и тянулись вперед. Вся эта кишащая масса казалась живым существом.
Какое-то время я неотрывно наблюдал за происходящим.
Потом вытащил тебя из коляски, приподнял и подставил ветру. У тебя был смешной и торжественный вид: стеганый комбинезон, на голове перекосившаяся вязаная шапочка. Я принял солидную позу, расставил ноги и, выпятив грудь в сторону моря, возгласил:
— О яростные буруны, о пузырьки, теснящиеся в сгустках пенных волн, о беспокойные личины жизни, о суррогаты резвых тварей, парящих по морской глазури, живите же и здравствуйте! Я сострадаю вашей грусти, о вы, бегущие на берег вновь и вновь. Не будучи живыми, вы ими кажетесь. Способны вы лишь взор дурманить всех тех, кто видит вас издалека и поначалу принимает за живых. Вы упиваетесь притворной жизнью, берете вы ее в кредит от затуманенных обманом глаз. Мне жалко вас, покладистые пузырьки, я разделяю ваш порыв: стремились вы живое формой наделить. Мне жаль пластины волн, по коим вы скользите: подобно вам они изображают то, чего и вовсе нет. В них преломляется вся бездна неба. Пластины, глубиной не больше дюйма, вбирают в тоненькую оболочку безбрежные просторы небосвода! Мне жаль и вас, — и тут я поднял голову, направил взгляд за горизонт и приподнял тебя повыше, — о дорогие облака, гигантские пары, которым нет покоя в оцепеневших контурах, изменчивые формы, клубы, клубящиеся живо, не живя! Мне жаль вас всех, напыщенные существа, стремящиеся жажду жизни утолить напрасно. Я преклоняюсь перед вашей многосложной грацией и говорю вам с уважением: я, Леонардо Скарпа, можно просто Лео, и моя жена, Сильвана Кодусси, соединили наши жизни не из притворства или показухи ради; слепили мы комочек клеток, который в самом деле жив, он жив, и все тут, — это Марио!
(Естественно, ничего этого я не говорил. Я бы никогда не смог вот так сходу нагородить столько высокопарной чепухи. У меня и духу бы не хватило. Тем более, что рядом со мной был человек в резиновых сапогах. Он исследовал песок с помощью полуметровой палки. На одном конце палки было кольцо, на другом, под рукояткой, — жестянка. Наверное, металлоискатель. Думаю, тип в сапогах выискивал какие-нибудь цацки, посеянные летом отдыхающими. Внутри меня вовсю звучала речь о пене, пластинах волн, облаках, я весь кипел, но постыдился сойти в глазах незнакомца за сумасшедшего.) (Сейчас я стыжусь того, что постыдился.) (Почему я такой? Почему мы такие? Что за чистоплюйство мешает нам открыто проявлять наши чувства? И сколько вреда приносит нам их подавление? Разве они не черствеют, если их все время держать в себе? Может, мы не хотим выставлять их напоказ из ревности, чтобы не делиться ими? Невыраженные чувства, которые мы приберегаем только для себя, лечат нас. Они источают целебный внутренний свет и служат нам тайным оберегом, созданным нами для нас же самих. Лишь мы одни можем правильно их понять, именно потому что они не выражены.) (Правда, я все равно написал об этом и сам себе немного смешон.)
9
Не то чтобы взрослые все время говорили неправду. Просто они не могли сказать правды. Они по-своему берегли меня. Не мог же отец выплескивать на ребенка свои переживания. У меня было счастливое детство. Еще и потому, что отец скрывал свою нерешительность. Он боялся прослыть неудачником.
Сегодня многие открыто признаются, что у них было несчастливое детство. Тот, кто испытал в детстве счастье, повзрослев, испытывает чувство вины. Пусть это были дети богатых родителей, пусть их любили. Став взрослыми, они все равно найдут, на что попенять. Никтошеньки не скажет тебе, что у него было счастливое детство. Все как один твердят, что были бедными или, по меньшей мере, несчастными детьми. Они знают, что не достойны жизни, особенно — жизни на этой части планеты, самой богатой и пресыщенной. Поэтому, вопреки совести, они убеждают себя, будто у них было хотя бы несчастливое, мучительное детство. Ничего подобного не было и в помине, но так они оправдывают свое существование.
Я был счастливым ребенком. Потом, в четырнадцать лет, понял, что все это — сплошной обман. Теперь твой черед.
10
Ты родился совсем недавно. У тебя есть глаза, но нет взгляда. Ты смотришь так: открываешь глаза и впускаешь в них свет. Ты не фокусируешь лучи. По крайней мере, мне так кажется. Я встаю перед тобой и смотрю на тебя. Ты на меня не смотришь. Ты видишь меня. Но не как отдельный предмет. В тебя входит все сразу: фигура и фон. Я не выделяюсь в твоем восприятии. Я составная часть всего, что входит в тебя через глаза. Для тебя я тусклое пятно света.
Сегодня я повез тебя в коляске на берег. Но не на морской берег, а на берег акватории, по ту сторону острова, вдоль его северо-западной кромки. Задником мне служил небольшой засаженный деревьями сквер возле причала водных трамвайчиков. Я встал под деревьями. Поднял тебя на вытянутых руках. Мы оказались лицом к лицу. У тебя были открыты глаза. Перед твоими глазами были я и деревья. Я подгадал так, чтобы в объектив твоего взгляда попала моя голова в окружении темно-зеленой листвы и ветвей деревьев. Я поместил свою голову в тенистый нимб.
Я держал тебя до тех пор, пока не заболели руки. Тогда я опустил руки и опустил тебя на свои колени. Отдохнув минутку, я
снова поднял тебя так, чтобы ты видел сам (если глагол "видеть" вообще применим к твоей манере таращиться.) Ты вбирал в себя окружающий мир, оставаясь таким же загадочным. Присутствовал, отсутствуя, или отсутствовал, присутствуя. И не переставал во что-то всматриваться, не моргая. Я продлил выдержку, словно перед фотоаппаратом с открытым объективом. Мне хотелось прочно запечатлеть в тебе первообраз твоего отца.
Я наблюдаю за взглядом твоих непомерно больших глаз. У тебя одновременно ошарашенный и невозмутимый вид. Такое впечатление, что ты здесь и где-то еще, ты сейчас и в другом времени.
На самом деле, если кто и не может быть здесь целиком, целиком и сейчас, так это я. В голове постоянно вертится какая-нибудь мысль. Она уводит от настоящего и напоминает о событиях далекого прошлого. Чаще всего мысль отвлекает меня от окружающего мира. Ты же находишься внутри настоящего, ты часть его. Ты и не собираешься отгораживаться от внешнего мира стеной мыслей. (Я пытаюсь учиться у тебя. Вот как я поступлю. Я ничему не буду тебя учить, наоборот, сам стану твоим учеником.)