Выбрать главу

Памятование об этих принципах не позволило бы нашему автору с беспримерной наивностью обнаруживать в отношениях реальности текстуальные соответствия выученным им в детстве грамматическим категориям.

Этот образец наивности — для данной области, впрочем, довольно характерный — не заслуживал бы такого внимания, если бы не был делом рук психоаналитика, или, лучше сказать, некоего лица, сумевшего как бы случайно соединить в себе все черты того направления психоанализа, которые под названием «теории Эго» или технике анализа защитных реакций, по сути дела противостоит фрейдовскому опыту, как бы «от противного» демонстрируя нерасторжимую связь этого опыта со здравым понятием о языке. Ибо открытие Фрейда — это открытие совокупности тех последствий, которые несет для природы человека его принадлежность к символическому строю, и прослеживание их смысла вплоть до обнаружения в бытии наиболее радикальных инстанций символизации. Игнорировать это — значит обречь открытие Фрейда на забвение и свести на нет его опыт.

И мы, ничуть не погрешая против серьезности нашего рассуждения, готовы утверждать, что лучше уж кресло, в которое, если верить нашему автору, Фрейд, по скромности своей, расположив его за диваном, поместил аналитика, занимал бы енот-полоскун, нежели ученый рассуждающий о языке и речи подобным образом.

Ибо с легкой руки Жака Превера («один камень, два дома, три развалины, четыре могильщика, сад, цветы и енот полоскун») енот-полоскун, по крайней мере, навсегда занял место в поэтическом бестиарии и в этом качестве причастен по сущности своей к важнейшей функции символа, в то время как существо нам подобное, выказывающее систематическое непонимание этой функции, тем самым навеки отлучает себя от всего, что функция эта может вызвать к существованию. Вопрос о месте, принадлежащем подобным высказываниям в естественной классификации, мы были бы склонны рассматривать только как выражение некоего гуманизма, к нашему делу отношения не имеющего, если бы рассуждения эти, пересекаясь с охраняемой нами техникой слова, не оказались чрезмерно плодотворны, произведя на свет ряд стерильных монстров. Так вот, коль скоро он хвалится тем, что не боится упреков в антропоморфизме, да будет ему известно, что пожелай я уличить его в намерении выдать себя за меру всех вещей, термином антропоморфизм я воспользуюсь для этого в последнюю очередь.

Но вернемся к нашему символическому объекту, который, утратив весомость утилитарную, материально остался вполне весомым, так что передача невесомого его смысла потребует перемещения некоторого веса. Действительно ли перед нами закон и язык? Похоже, что еще нет.

Ведь даже появись среди ласточек эдакий атаман, который, выхватывая из разинутых клювов других ласточек символическую рыбу, положил бы начало той эксплуатации ласточки ласточкой, о которой мы позволили себе однажды пофантазировать, этого вряд ли бы достало, чтобы воспроизвести у них ту, по образу на шей написанную, баснословную историю, что всех нас держала однажды пленниками на острове пингвинов, чтобы создать настоящую «ласточкину вселенную» еще чего то явно не хватало бы.

Это «что-то» как раз и завершает собой символ, претворяя его в язык Чтобы освобожденный от своего утилитарного назначениясимволический объект стал освобожденным от «здесь и теперь» словом, изменение должно произойти не в качестве его материи (звуковая она или нет — неважно), а в том неуловимом бытии ею, где символ обретает постоянство концепта.

Посредством слова, которое, собственно, уже и есть присутствие, созданное из отсутствия, отсутствие само, в тот начальный момент, постоянное воспроизведение которого различил в игре ребенка гений Фрейда, начинает именоваться. И вот из этой модулированной пары отсутствия и присутствия — которую, с таким же успехом, порождают начертанные на песке длинные и короткие штрихи китайских мантических «куа», — и рождается та вселенная языкового смысла, в которой упорядочивается впоследствии вселенная вещей.

С помощью того, что воплощается лишь в качестве следа некоего небытия и чей носитель с момента воплощения измениться не может, концепт, храня длительность преходящего, порождает вещь.

Мало сказать, что концепт и есть сама вещь — это, вопреки школьной мудрости, может доказать и ребенок. Именно мир слов и порождает мир вещей, поначалу смешанных в целом становящегося «здесь и теперь»; порождает, сообщая их сущности свое конкретное бытие, а тому, что пребывает от века (χτήμα ές άεί) — свою вездесущность Итак, человек говорит, но говорит он благодаря символу, который ею человеком сделал. Ведь если назвавшего себя чужестранца встречают дары избыточно обильные, то жизнь естественных групп, образующих сообщество, подчиняется брачным правилам, регулирующим порядок обмена женщинами и соответствующие взаимные повинности, этими правилами определяемые; по пословице Сиронга, родственник со стороны супруги все равно что ляжка слона. Брак определяется порядком предпочтений, правила которого, включающие именования степеней родства, для группы, как и язык, императивны по форме, но бессознательны по своей структуре. И вот в структуре этой, гармония и тупики внутри которой регулируют ограниченный или обобщенный обмен, различаемый в ней этнологией, изумленный теоретик находит всю комбинаторную логику; законы числа, т. е. символа в наиболее чистом его виде, оказываются, таким образом, имманентными изначальному символизму. Во всяком случае в богатстве форм, в которые развиваются т. н. элементарные пруктуры родства, законы эти без труда прослеживаются. И это наводит на предположение, что лишь неосознанностьих постоянства еще сохраняет у нас иллюзию в свободе выбора внутри тех якобы сложных брачных структур, под законом которых мы существуем. Недаром статистика дает понять, что свобода эта осуществляется не произвольно; ведь в результатах своих она сориентирована субъективной логикой.