Посмотрим лучше, от чего возникает эта фрустрация. Может быть, от молчания аналитика? Опыт показывает, что ответ, даже (и в особенности) поощрительный, на пустую речь создает фрустрация гораздо более сильную, нежели молчание. Не коренится ли фрустрация в самом дискурсе субъекта? Создается впечатление, что субъект все более отлучается от «своего собственного существа» и, после честных попыток описать его, отнюдь не увенчивающихся созданием сколько-нибудь связного о нем представления, после всевозможных уточнений, к сущности его нас нимало не приближающих, после напрасных стараний укрепить и защитить его пошатнувшийся статус, после нарциссических объятий, тщащихся вдохнуть в него жизнь, признает, наконец, что «существо» это всегда было всего-навсего его собственным созданием в сфере воображаемого, и что создание это начисто лишено какой бы то ни было достоверности. Ибо в работе, проделанной им но его воссозданию для другого, он открывает изначальное отчуждение, заставлявшее конструировать это свое существо в виде другого, и тем самым всегда обрекавшее его на похищение этим другим [5].
На самом деле Эго, силу которого наши нынешние теоретики измеряют его способностью выдержать фрустрация, есть фрустрация по самой своей сути [6]. Это не фрустрация желания субъекта, а фрустрация вызванная самим объектом, в котором ею желание отчуждено; и чем больше оформляется этот объект, тем более углубляется отчуждение субъекта от его наслаждения. Перед нами, таким образом, фрустрация во второй степени, причем такая, что даже если субъекту и удастся включить ее форму в свой дискурс, воссоздав тот инертный образ, в котором субъект, отраженный в зеркале, находит себе объект, он все равно не сможет этим удовлетвориться, ибо даже при абсолютном сходстве он сумеет отразить в этом образе лишь желание другого. Это значит, что адекватного ответа на этот дискурс не существует: всякое слово, которое примет его обознание за чистую монету, субъект сочтет за презрение.
Агрессивность, которую испытывает при этом субъект, не имеет ничего общего с животной агрессивностью фрустрированного желания. Отсылка к таковому, которой обычно и удовлетворяются, маскирует другую агрессивность, для всех и каждого гораздо менее приятную: агрессивность раба, отвечающего на фрустрацию от своей работы желанием смерти.
Понятно теперь, как эта агрессивность может отреагировать на любое вмешательство, которое, обнаруживая воображаемые намерения дискурса, демонтирует объект, созданный субъектом для служения им. По сути дела это и называется анализом сопротивлений, причем тут же проявляется его скользкая сторона. О ней предупреждает уже само существование простака-аналитика, который никогда не видел в фантазмах своих субъектов ничего, кроме выражения агрессивности [7] .
В таких, как он, без колебания отстаивающих «причинностный» анализ, направленный на трансформацию субъекта в настоящем путем наукообразных объяснений его прошлого, все, вплоть до интонаций, выдает страх перед необходимостью думать, что свобода пациента может зависеть от свободы его вмешательства. Но даже если его предприятие и оказывается в какой-то момент для субъекта благотворным, это всего лишь благотворность хорошей шутки, и задерживаться на этом мы не будем.
Рассмотрим лучше теhic et пипс, к которым сводится для некоторых аналитиков все допустимое поле деятельности анализа. Такой, подход действительно может принести пользу — при условии, однако, что усматриваемое в них аналитиком воображаемое намерение не отделяется от символического отношения, в котором это намерение выражено. В них нельзя вычитать о «своем Я» субъекта ничего, за что тот не мог бы ответить о себе как «я», т. е. от первого лица.
«Я был этим лишь для того, чтобы стать тем, кем я могу быть» — вот лейтмотив признания субъектов своих фантазий, без которого прогресс был бы неуловим.
Аналитик, таким образом, не может, не подвергая субъект опасности, выследить его в интимном содержании его жестов или статики, не восстановив их в качестве немых частей его нарциссического дискурса — это хорошо известно и отмечалось даже начинающими психоаналитиками.
Опасность же состоит не в отрицательной реакции субъекта, а, скорее, в пленении его новой объективацией, не менее воображаемой чем предыдущая — объективацией его статики, можно даже сказать, его статуарности, в обновленном статусе ее отчуждения.
Искусство аналитика должно, напротив, состоять в том, чтобы постепенно лишать субъекта всякой уверенности, пока не рассеются последние призраки ее. И именно с членением дискурса связаны этапыих исчезновения.