Председатель тем временем взял приставного столика папку и коробочку с медалью, подошел к Тарасову, мелкими аккуратными движениями потряс ему руку, проговорил неторопливо:
— Сердечно поздравляю вас с заслуженной спортивной наградой. Дальнейших вам успехов, здоровья и счастья... — он споткнулся на минуту, вспоминая имя-отчество Тарасова, вспомнил и закончил сердечным теплым голосом: — дорогой Михаил Семенович!
Передвинулся на шаг влево, к Студенцову, вручил ему папку и коробочку с медалью.
«Как же быть, как быть? — лихорадочно соображал Тарасов. — Где тут честность, а где бесчестие? Где бравада, наносное, идущее от завистливого меркантильного нутра, а где подлинное, имеющее высокую пробу — то самое настоящее, в чем и сомневаться-то не надо, где? И как относиться теперь к людям, награжденным этой высокой спортивной медалью? С улыбкой? Либо, как и прежде, — с восхищением? А вдруг и этим людям медали достались подобным же образом? Что делать? В ЦК обратиться? А ведь точно, надо пойти в ЦК, в Спорткомитет пойти, все рассказать, там люди справедливые, умные, знающие сидят, они быстро точки над «i» поставят, рассудят, кто прав, а кто виноват...»
Скосив глаза влево, Тарасов увидел, что Студентов побледнел, на скулах и в височных выемках у него маленькими блестящими точечками замерцал пот, подбородок упрямо выдвинулся вперед, и уже не понять, кто это: старичок, у которого все позади, но, несмотря на возраст, сохранивший упрямство, или же школяр, что невзирая на все запреты, свое обязательно возьмет, достигнет цели. Кто?
Председатель еще не успел закончить церемонию, он собирался произнести общие приветственные слова — завершающие, так сказать, — как Студенцов сделал четкий шаг вперед — ну действительно, солдат на плацу, отрабатывающий шагистику перед заступлением в торжественный наряд — заговорил тихим, совершенно бесцветным от напряжения голосом:
— Награды, которые вы только что вручили, достались нам не по праву. И тем более ему, — Студенцов повел головою в сторону Манекина. — На вершине, которую мы взяли, он не был — перед последним броском заболел тутуком, — увидев, что председатель собрал на лбу вопросительные морщины, пояснил: — так на Памире зовут горную болезнь, это местное определение аборигенов, потом оказалось, что горная болезнь — это всего-навсего маскировка. Ничем он не болел! Трусость — вот какое название была у его болезни!
«Дорогой связчик, пожалуй, перехватывает, — подумал Тарасов, — Манекин не трус, нет, тут имеет место другое, куда более сложное, чем эта примитивная, червячья, козявочная черта характера...»
— А потом из-за этой трусости чуть вся группа не погибла, Студенцов сделал еще один шаг вперед, к столику, положил на него диплом, сверху поставил коробочку. Увидел неожиданно растерянные, сделавшиеся какими-то беспомощными глаза председателя, закончил жестко: — Я отказываюсь от медали. Простите меня.
Сделалось тихо. Очень тихо. И в этой пахнущей церковью тишине все услышали, как задергался, заездил звучно кадык на манекинской шее, словно Манекин хотел проглотить кусок рыбы или колбасы, которую он ел в одиночку на леднике, но никак не мог этого сделать. А может, он хотел что-то сказать, объяснить, оправдаться?
Тарасов также сделал шаг к столику, положил на него диплом и медаль, повторил слова, уже произнесенные Студенцовым:
— Простите и меня.
Потом с жалостью, с вполне понятной жалостью и грустью вздохнув, то же самое повторил Присыпко.
Когда они очутились на улице, им показалось, что воздух тут за прошедшие полчаса стал куда свежее, чем был раньше. И народ откуда-то появился, и машины — улица сразу перестала иметь бутафорский киношный вид. Наверное, не все еще дома в этом странном районе были выселены, люди продолжали жить в них, влюбляться, ссориться, строить планы, ненавидеть, мучиться, радоваться, болеть, рождаться, умирать, попусту либо с пользой тратить время, читать книги, бесцельно убивать вечера перед ящиком, как нынешняя молодежь называет телевизоры, петь песни, отмечать праздники и дни рождения, плакать, смеяться... А может, люди просто приходят посмотреть на дома, в которых столько лет жили? Пока родные стены еще не снесены? И каждый раз грустят, страдают, ибо каждый раз возвращаются в свое прошлое, в прожитые годы, в то, что уже ушло назад и никогда — вы представляете, никогда! есть от чего погрустнеть! — не вернется.
Впрочем, вряд ли, — на улице грустных лиц почти не было видно.
— Ты обратил, тезка, внимание, какое плоское лицо у Манекина стало, когда мы отказались от наград? Как сковорода. Блины жарить можно. Да перестань ты киснуть! — Студенцов толкнул Присыпко в плечо. — Никто из нас не должен киснуть. Плевать нам на эти медали! В другое общество перейдем — другие медали заработаем, еще лучше, чем эти.
— В другое общество переходить — не дело, — серьезно заметил Тарасов.
Присыпко хмыкнул.
— А ты все взаправду принял? А еще руководителем альпинистской группы считаешься! Руководитель, он…
— Ну, понесло, понесло, — безнадежно пробормотал Тарасов, — засверкал парень лапками, попрыгал вперед, правил уличного движения не разбирая. — Спросил совсем неожиданно: — Слушай, а куда ты свое богатство подевал?
— Какое еще богатство?
— Рубины.
— Друзьям на память раздарил.
— Вот интересно, Манекин... Он же тогда много камней наковырял, больше всех...
— И теперь, вполне возможно, на них гешефт, бизнес какой-нибудь собирается сделать? Ювелирную мастерскую откроет, ей-ей. Он же не знает, что камешки эти неполноценные, — Присыпко вдруг обхватил руками Студенцова и Тарасова за плечи, пригнул к себе, дохнул и тому и другому заговорщицки в ухо: — Мужики, идея есть.
— Какая идея?
— Пойти и выпить.
— А рабочий день как же?
— По боку. У меня сегодня лекция в институте, но я сейчас позвоню на кафедру и перенесу ее на другое время. А без тебя, бу... прошу извинить, не бу... а уважаемый руководитель, конструкторское бюро по разработке новых моделей промокаемых галош и пинеток на высоком каблуке не развалится?
— Да нет, наверное.
— Ну ты, парень, слишком низко себя ценишь! А вдруг наша обувная промышленность миллионные убытки из-за этого прогула понесет? Как тогда быть?
— Не тарахти. Я все равно на сегодня отпуск за свой счет взял.
— И молчишь, гад! Изголяться перед собой заставляешь, н-на-чальничек. Как ты, Володя? Такую обличительную речь, что ты произнес, ведь надо обмыть... А?
Студенцов молча смежил глаза: естественно, надо обмыть.
— Тогда, «ноу проблем», как говорят богатые люди на Западе. Куда, в какое злачное место пойдем?
Ну, в Москве, где полно кафе и ресторанов, — это не вопрос, и вообще в данном случае роли уже не играло, куда именно дорогим связчикам пойти. В любое место, где есть люди, где слышен говор и смех, где тихо играет музыка — а впрочем, днем в Москве она нигде не играет, — где можно спокойно посидеть, помолчать, перекинуться парою слов (если, конечно, Присыпко тарахтеть не будет, а Студенцов не увлечется какой-нибудь юбкой), подумать, помыслить о том, что было и что будет, вспомнить ребят своих, с которыми ходили в горы, все трудные вершины ледяные «пупыри», что доводилось брать, ледники, перевалочные базы, звериные тропы, трещины и реки, пройти еще раз по всем местам, что прочно осели в душе, в мозгу, в крови, во плоти, помянуть ребят, которые остались лежать там, в горах.
Помянуть и помолчать. Ибо нет ничего более красноречивого и убедительного в таких случаях, чем молчание.