Выбрать главу

Если зимовщики с гидрометстанции, расположенной в верховьях Большого льда, доберутся до «схоронки», где Тарасов оставил карабин и ракетницу, то... В общем, худо будет. За это Тарасову отвечать придется, но, видит бог, иного выхода у него не было. Впрочем, Тарасов был спокоен за оружие — зимовщики вряд ли на него покусятся — на гидрометстанции подобрались хорошие, спокойные и на редкость дружные ребята.

Не успел Тарасов еще ничего выговорить Студенцову, он только морщился, словно от боли, как Студенцов в обычном своем тоне поддел Присыпко:

 — Фи, маркиз, рыбу-то ножом! Кильку едят руками, а вы? Сразу видно недворянское происхождение. Несмотря на дворянскую внешность.

Присыпко пристроился рядом со Студенцовым на камне, вернее на обледенелом скользком краешке его. Провел под собою рукой, пробормотал озабоченно:

 — Не припечься бы. Слушай-ка... Ты ведь, юный друг, мозги имеешь в голове? Имеешь. И немало, точно? А много...

—  Мозгов никогда не бывает много, — угрюмо выставив челюсть вперед, качнулся Студенцов на камне, непримиримо откинулся назад, сбрасывая с себя руку Присыпко, но тот стряхнуть руку не дал, зацепился пальцами за воротник студенцовской штормовки.

—  У меня есть один приятель, врач-нейрохирург, заслуженный мастер спорта в своем деле. Так он говорит, что если мозгов и бывает много, то этот недостаток можно быстро исправить. Хирургическим путем.

—  На радость начальству, — хмыкнул Студенцов.

—  Ну вот и молодец. Правильно считаешь, — уловив беззлобные нотки в студенцовском голосе, удовлетворенно произнес Присыпко. — И вообще, перестань реагировать на Манекина, как благородный пес на шелудивого кота. Себе дороже обойдется — нервы ведь потом ничем не восстановишь. Самое худшее в нашем положении — бросать перчатку к чьим-нибудь ногам, хвататься за шпагу, наносить уколы, считать капли крови, упавшие в пыль. А к чему это? Ни к чему. Абсолютно ни к чему.

Тон, которым говорил Присыпко, был отеческим, каким пастырь обычно наставляет блудного сына, сбившегося с панталыку, спокойным, без железа и рыкающей дроби, застрявшей в горле. Тарасов подумал, что он вряд ли смог такой нужный тон взять — очень уж он устал, слишком прибит заботою, вновь поднявшимся ветром, безызвестностью положения, неопределенностью. Он расслабился, лицо его сделалось мягче, добрее, и двинулся прочь от Студенцова и Присыпко — своих дел было предостаточно.

—  Спасибо, наставничек, — поблагодарил Студенцов своего тезку, — опохмелил. Не то б мне наш славный предводитель товарищ бугор сейчас дырку в шкуре для кровопускания просверлил.

—  Запросто, — согласился Присыпко.

—  Что будем делать?

—  Ждать вертолета.

Легко сказать — ждать вертолета. Пока не наступит тишина, он не придет, он просто не сможет сюда пробиться. Двигаться же отсюда, с вертолетной площадки — пристанища сотен альпинис­тов, пешком — безумие, их ждет верная гибель. На реках. Вода — главное препятствие. Если они смогут одолеть одну реку, то споткнутся на другой. Мало, что ль, могил расположено на берегах здешних рек? Охота добавить еще несколько?

Не-ет, несмотря ни на что, надо было держаться, стоять да конца, нужно было ждать вертолета. Только в нем спасение, жизнь, только в нем.

Ветер клокотал-ярился еще два дня, принося с верховий ледника ледяную крупу, твердую, до крови дерущую кожу, словно наждак, каменно хрустящую на зубах, грязь, щебенку, вышелушивая ее на высоте из щелей старых счесов и гоня вниз, в устье Большого льда, потом немного стих, будто прихворнувший гуляка. Но все равно вертолет пробиться к попавшим в беду связникам не мог — ветер хоть и утихомирился малость, а продолжал быть опасным. Ведь если что — никак не совладать с ним «стальному воздушному коню» — старенькому, видавшему виды «МИ-4», вот уже несколько лет подряд занимающемуся перевозкой альпинис­тов. Да потом, временами ветер все-таки здорово повышал голос, выл, словно голодный кобель, во всю глотку, и надо было побаиваться его такого, голосистого, с пустой утробой, коварного. Жалкий запас продуктов, что был у них, быстро сошел на нет. Да и вообще, это лишь на раз нюхнуть — то что они имели: пачка сухарей, две глутки сахара, одна карикатурно-крошечная банка «буржуазного шика» — цилиндрик гусиной печенки и несколько щепотей чая. Еще, правда, кирзуха имелась — гречка, но гречки этой было так мало, что ее и в расчет-то не следовало брать.

Когда была пауза и немного стих второй, «верховой», ветер, откуда-то из ущелий прилетел старый степенный орел с покалеченной, помятой в драках головой, мутноватыми, подернутыми белесой склеротической пленкой глазами, в редком и тусклом от времени старческом пере, неровно покрывающем тело, с лапами, исчерканными шрамами. Но все равно, невзирая на старость, он был еще силен, этот летающий горный волк, и если б ему вздумалось напасть на палатку — немало бы вреда он причинил альпи­нистам. Один размах крыльев у орла был, наверное, около полутора метров, не менее; когти — крюковатые, добротно сработанные, с острыми зацепами: если полоснет ими по телу, — до кости распластает. А ударом крыла он запросто мог зубы вышибить либо руку переломить — в общем, птица такая, что с нею лучше не связываться. Вообще-то, гриф он, гриф-падальщик, а не орел. Но грифом-падальщиком он только по зоологическим справочникам проходит, а так это самый настоящий орел. Да и кто будет в горах грифа от орла отличать, кому это нужно? Внешность-то ведь все равно и у одного и у другого — орлиная.

Игорь Манекин, несмотря на голод, чувствовал себя лучше, в глазах у него молодецкий блеск появился, бриться он хоть и перестал, но все равно выглядел не так побито, нищенски, как, скажем, Тарасов или Присыпко, усики начали завиваться и лосниться черным гуталинным блеском, с чела исчезли морщины — эти страдальческие указатели прожитых годов, на щеках затемнел румянец и дымком начал виться несбритый кучерявый волос... Словно бы Манекин жил совсем по иным законам, чем остальные, его будто бы и беда не коснулась. Ведь в горах, где кислорода-то — с гулькин нос, человек все время задыхается, лапает себя руками за грудь, потому что воздуха не хватает и туда, в глубь грудной клетки, вовнутрь, где легкие, сердце, печень, селезенка (что там еще находится?), будто кто едучей соли насыпал: все жжет, мешает дышать, забивает глотку слезами, застит взор какими-то странными, красными и желтыми, яркого одуванчикового цвета бабочками, что в воздухе не летают, а медлительно и лениво, словно золотые рыбки в аквариуме, плавают... В общем, слабеет человек в горах очень скоро.

Все уже ноги еле таскают, а Манекину хоть бы хны: будто и тутука не было, и похода по Большому льду, во время которого его, распластанного, почти бездыханного, тащили на брезентовом полотнище вниз, и острого приступа горной болезни, когда он колотил камнем по веревочной скрутке, обрубая палатку. Еще чуть — и они простились бы с палаткой, и неизвестно еще, что делали сейчас — ведь и укрыться негде было бы, и ветер переждать, и мороз...

Орел испортил настроение Манекину — в последнее время он выползал из палатки вместе с пуховым мешком, ложился с подветренной стороны, чтобы колкое наждачное крошево не секло лицо, и подолгу смотрел в небо, темно краснел щеками, думая о чем-то своем, ему одному ведомом. Так, в раздумье, он и увидал орла. Тот, тяжелый, грозный, с широко распластанными неподвижными крыльями, вывернул из ущелья, будто вражеский самолет, и, круто развернувшись, приблизился к палатке.