В сентябре Фурманов едет в Москву, получает новое назначение в санитарную летучку Светловой на юго-западный фронт.
На новом фронте Дмитрий Фурманов часто бывает в окопах, в непосредственной близости от поля боя.
«Это новое чувство, новое ощущение близости боя захватило меня всецело. Сердце колотится, словно ждет чего-то. Сюда стягиваются наши силы, предполагается подвести корпус не сегодня-завтра и начать наступление, пока австрийские силы не пополнены германскими».
А где-то по ту сторону фронта, в австро-венгерской армии, в эти же дни воюет молодой офицер Мате Залка. И он тоже не ведает еще судьбы своей. Не знает, что будет взят в плен. И в плену перейдет на сторону революционных рабочих и станет большевиком и красноармейцем. И Фурманов еще не может знать, что они встретятся с Мате и станут закадычными друзьями. И сколько раз оба писателя-краснознаменца (мне посчастливилось бывать при их встречах и дружить с ними обоими), сколько раз будут они вспоминать о тяжелых фронтовых днях пятнадцатого года и о том, как спадала «романтическая» пелена с их глаз, и о том, как каждый своим путем пришел к большевизму.
Но все это еще в будущем, а в эти суровые осенние дни Фурманов очень скоро увидел, что обстановка на юго-западном фронте мало чем отличается от закавказской. Тот же хаос, бессмыслица. Те же резкие контрасты между солдатским и офицерским бытом. Тот же карьеризм и бесконечные интриги в штабах. И льется кровь, льется бесконечно и бесцельно.
При малейшей возможности Фурманов старается бывать в боевых порядках пехоты, на артиллерийских позициях («…падают неприятельские снаряды. Два из них разорвались всего в 80—100 шагах от меня. Сразу охватила какая-то жуть…»). Впервые садится он на коня и скоро становится неплохим кавалеристом. (Как помогло это ему позже в Чапаевской дивизии. А ведь где-то здесь воюет и унтер-офицер Василий Чапаев, и, может быть, даже они и прошли где-то друг мимо друга на перепутьях фронтовых дорог.)
Будущий писатель подмечает все то, что связано с изнанкой войны, с тяжелыми, прозаическими, боевыми буднями.
А потом опять тяжелые кровопролитные бои на реке Стыри под Сарнами. Сплошные потоки раненых. И тяжелая беспрерывная, круглосуточная работа, бесконечные перевязки, когда не успеваешь отмыть с рук чужую кровь. Но именно в этой работе удовлетворение. Она оттесняет тяжелые, беспросветные мысли, которые одолевают молодого «доктора» (так называют его порой раненые).
Наши потери все растут. Неумелое командование. Отступление, иногда напоминающее бегство. «Наши ряды настолько сильно поредели, что 77-я дивизия насчитывает в своем составе всего 3½ тысячи человек, а за год войны через нее прошли 72 тысячи…»
И… все те же бодрые, парадные лживые корреспонденции, «скорбная, смешная и позорная картина сногсшибания». Начинается наступление. Но оно так же хаотично и беспорядочно. Дмитрий пишет матери:
«Должна же, наконец, совершиться когда-нибудь эта последняя, страшная и решительная схватка. А жутко. Враг могуч и умен — живым в руки не дастся, дешево жизнь не отдаст. И думается, что на эту последнюю схватку уйдут многие миллионы людей, потребуется страшная, дорогая жертва… Ничего-то я не знаю, ничего-то не понимаю я в этой драме… Да и кто что знает?.. Вас питают газеты, поющие, словно поломанная шарманка, все одну и ту же фальшивую песню о нашем благополучии… Эта песня, как усыпляющая, коварная песня сирены, завела нас в Карпаты, откуда миллионы страдальцев выбрались только потому, что они русские и привыкли ко всякому горю. Будь на нашем месте другой народ — погиб бы целиком. Изумляюсь я терпению русского солдата…»
С какой любовью к русскому человеку, к русскому солдату, с какой верой в него делает он портретные зарисовки в своем дневнике! Это целая галерея простых мужественных людей, нисколько не похожих на плакатных козьмакрючковых. Это те солдаты, в среде которых вырос Чапаев.
Фурманов не лакирует действительности. Наряду с примерами истинной отваги и мужества, беззаветной удали и стойкости он показывает в дневниковых своих записях и примеры трусости, лжи, притворства, нахального лицемерия.
Гневно пишет он о «пальчиках», самострелах, бросающих товарищей в беде. Он обнажает кулисы войны, бичует штабистов, генералов-карьеристов.
«Их больше тревожит личная слава и забота, как бы один не приписал себе победу другого. Согласованности никакой. Зависть, злоба, всяческие подвохи…»
Солдаты больше не хотят воевать. Цели этой братоубийственной войны непонятны и чужды им. Армия начинает разлагаться. «Говорят, — пишет Фурманов, — уже зарегистрированных беглецов в нашей армии считалось до миллиона…»
Зреют гроздья гнева.
«Солдаты возмущаются глубоким, молчаливым возмущением.
Недалеко то время, когда прорвется молчание и начнется большое дело, дело «О безответственности российских Скалозубов…»
(Именно в эти дни писал поэт Маяковский, стихов которого еще не знал Фурманов: «В терновом венце революций грядет шестнадцатый год…» Но встретиться и подружиться с Маяковским Фурманову довелось только через семь лет.)
А что же они, русские интеллигенты, оставившие свои студенческие занятия, во имя помощи своим ближним, во имя своего долга надевшие военную форму, пошедшие на фронт в качестве братьев и сестер милосердия?..
Фурманов пишет в очерке «Сестры и братья»:
«Пыл охладел, даже у самых горячих за первые же месяцы. Крылья как бы сразу были подшиблены… Мы были настроены романтично, а жизнь, конечно, посмеялась над романтизмом и послала ему в лицо заслуженный плевок — заслуженный и необходимый в такое серьезное, неулыбающееся время…»
«Я только больше и глубже с каждым разом, с каждой новой жертвой возмущаюсь этой непостижимой бессмыслицей…»
Лучшая из всех военных зарисовок Фурманова — очерк «Братское кладбище на Стыри». Это единственный очерк, увидевший свет на страницах московской газеты «Русское слово», да и то в значительно урезанном виде.
Скорбя о погибших русских солдатах, рассказывает Фурманов, как росли ряды могил. Как водружались на этих могилах белые деревянные кресты с бесхитростными надписями: «Мир праху твоему, дорогой товарищ! Вечная память герою!»
«Пал героим, дорогой товарищ! Спишь ты, дорогой товарищ, на брацкой могиле вместе с товарищами своими. Задачу священную ты решил, и жизнь твою ты отдал, память героя навечно заслужил. Спи, дорогой товарищ. Мир праху твоему!»
«Долго сидел солдатик перед этим крестом, слюнявя чернильный карандаш свой и буква за буквой выводя товарищескую эпитафию…»
Он видел и безвестную могилу «вражеских», венгерских солдат.
«Там (на могиле русских солдат. — А. И.) написано: такой-то погиб за родину, царя и отечество. А почему на этой могиле написано только количество убитых неизвестных солдат венгерцев? Они ведь тоже погибли «за родину, царя и отечество». Тех хоть близкие когда-нибудь отыщут. Разве у этих нет матерей, жен и детей, которые захотят взглянуть на дорогую могилку? Почему они зарыты, как собаки?.. Ненависть к врагу! Да разве они враги? Кто же, кто их сделал врагами?» (цитирую по последнему варианту очерка. — А. И.).
Мучительные вопросы о причинах войны волнуют Фурманова. Он видит истинный солдатский героизм и предательскую политику царского правительства и его чиновников. В своих дневниковых записях он резко противопоставляет штабников, фронтовых аристократов, «окопных туристов» истинным «пролетариям битв», как назвал впоследствии Анри Барбюс солдат, своих товарищей по взводу.
В то время как десятки писателей в России, в Германии, во Франции пытаются разжечь воинственный дух, закрывают глаза на противоречия войны и ее истинный смысл —