Выбрать главу

«Вот оно, первое испытание», — дрогнув, подумал Фурманов, но продолжал идти впереди цепи, держа коня на поводу, подбадривал товарищей, покуривал, пошучивал с ними, даже бравировал молодечеством своим.

Вскоре снаряда стали падать совсем рядом с наступающей цепью. Ближе. Ближе. Еще ближе.

Чапаев, вскочив на коня, объезжал фронт, появлялся в самых опасных местах, устанавливал связь между полками, отдавал приказы.

Цепь замедлила движение. Стали падать пораженные осколками бойцы. Подпустив красноармейцев совеем близко к станице, казаки усилили орудийный огонь, и вдруг сразу с окраины станицы ударили пулеметы.

Цепь залегала, подымалась, передвигалась перебежками. Перебегал и Фурманов. Потом после очередного артиллерийского шквала он вскочил на коня и, оправдываясь перед самим собой тем, что едет искать Чапаева, поскакал к левому флангу, а потом, обогнув его, — в тыл. Соскочил с коня у ближайшего бугра и залег, приникая к земле.

Подъехал кто-то с левого фланга, сообщил, что показалось несколько сотен казаков, надо их достойно встретить, а па фланге не хватает пулеметов.

Вдали действительно показалась казацкая лавина.

Фурманов вскочил на коня и поехал «доставать пулеметы», попал в обоз, провозился там больше часу. А когда вернулся на прежнее место, никого не застал.

Огорченный, раздосадованный, негодующий на самого себя, он направился к станице Сломихинской, не зная результатов боя. Подъехал к нему еще один отставший товарищ.

На окраине села мальчуган гнал корову.

— Малец, эй, малец, тут что — вошла Красная Армия?

— Вошла, вошла, она у нас.

Фурманов помчался в станицу. Красноармейцы, оказалось, давно уже вступили в нее. Чапаев встретил его, усмехаясь. Но ни о чем не расспрашивал.

«Мне было стыдно, — с горечью записывал в тот вечер Фурманов, — что приехал так поздно, и тем более обидно, что самый разгар боя пережил я в передовой цепи, а как только отъехал — пальба прекратилась… Тут были уже все в сборе — все, только я опоздал. Но и то, что пережил я в этом первом боевом крещении, видимо, останется надолго и глубоко в душе…»

А через несколько лет, уже сидя над рукописью «Чапаева» и опять переживая этот провал свой в первом бою, но ничего не прикрашивая и ничего не прощая себе, Фурманов писал о комиссаре Клычкове:

«Он все успокаивал себя мыслью, что со всеми новичками, верно, то же бывает в первом бою, что он себя оправдает потом, что во втором, в третьем бою он будет уже не тот…

И не ошибся Федор: через год за одну из славнейших операций он награжден был орденом Красного Знамени. Первый бой для него был суровым, значительным уроком. Того, что случилось под Сломихинской, никогда больше не случалось с ним за годы гражданской войны. А бывали ведь положенья во много раз посложнее и потруднее сломихинского боя… Он выработал в себе то, что хотел: смелость, внешнее спокойствие, самообладание, способность схватывать обстановку и быстро разбираться в ней… Но это пришло не сразу — надо было сначала пройти, видимо, для всех неизбежный путь: от очевидной растерянности и трусости до того состояния, которое отмечают как достойное…»

И нужно было иметь большую внутреннюю смелость, чтобы, ничего не скрывая, беспощадно относясь к себе, рассказать и об этой робости в первом бою и о том, как происходило преодоление ее. Без рисовки. Без позы. Без лицемерия. Правдиво и искренне рассказать в дневнике, а потом в романе, в каких сложных условиях закалялась сталь.

Так же беспощадно, правдиво относился Фурманов и ко всему, что его окружало.

Взятие станицы Сломихинской, естественно, было праздником для красноармейцев.

И Чапаев и Фурманов сами принимали участие в общем веселье, в хоровых песнях, в плясках народных.

Проявилось и анархистское, стихийное начало. Не обошлось без грабежей и мародерства.

С первого же дня Фурманов начал решительную борьбу с грабителями.

В этой борьбе поддержал его и Чапаев.

Были проведены митинги по всем полкам, и красноармейцы поклялись прекратить самоуправство, вернуть все награбленное.

Фурманов уже видел Чапаева в бою. Теперь он впервые наблюдал его на трибуне. Наблюдал и восхищался.

Конечно, Чапаев не был «оратором». Речь его была отрывистой, резкой, иногда напоминала команду. Но слушали его прекрасно. В нем красноармейцы-крестьяне видели своего же товарища, вышедшего из их же среды. Видели, что слово у него не расходится с делом. Любили его и слушались беспрекословно.

— Товарищи, я не потерплю того, что происходит, я буду расстреливать каждого, кто наперед будет замечен в грабеже. Сам же первый и застрелю. А попадусь я — стреляй меня, не жалей Чапаева. Я ваш командир, но командир только в строю; на воле я ваш товарищ. Приходи ко мне в полночь и за полночь, надо — так разбуди, я завсегда с тобой поговорю, скажу, что надо. Обедаю — садись со мной обедать, чай пью — и чай садись пить. Я к етой жизни привык. Я академиев не проходил и их не закончил, а вот все-таки сформировал четырнадцать полков и во всех в них был командиром…

На митингах он был резок и прям. Находил нужные слова. Но не плыл по течению. Не потакал всяким своевольным настроениям. А если некоторые вопросы и решал наивно и примитивно, то внимательно (при всей его властности, нелюбви к возражениям) выслушивал советы комиссара и (хотя не сразу) вносил поправки в свои решения.

Фурманов на митингах, выступая вслед за Чапаевым, говорил по-иному. Опытный оратор, он пытался широко разъяснить политику партии, Советской власти, рассказывал о Ленине, о Фрунзе, о положении на других фронтах. Конечно, здесь выступать перед этой стихийной массой было потруднее, чем на ивановских рабочих собраниях. Но он хорошо понимал эту разницу, в речах своих стремился быть находчивым и гибким. Они были очень непохожи, Чапаев и Фурманов. Но каждый по-своему находил доступ к душам солдатским. Комиссар полюбился Чапаеву. Да разве Фрунзе мог бы ему. Чапаеву, прислать плохого комиссара…

А Фурманов каждый день открывал в Чапаеве все новые и новые высокие качества.

«В нем все простонародно и грубо, по и все понятно. Лукавства пет, за лукавство можно по ошибке принять требуемую иногда обстоятельствами осторожность. Словом, парень молодец. Натура самобытная, могучая и красивая».

Конечно, дух крестьянской вольницы очень еще силен в нем.

«Чапаев теперь как орел с завязанными глазами, сердце трепетное, кровь горяча, порывы чудесны и страстны, неукротимая воля, но… нет пути, он его ясно не знает, не представляет, не видит».

И именно ему, Фурманову, как представителю партии, следует принять участие в большевистском «воспитании» Чапаева, раскрыть перед ним всю красоту целей и задач коммунизма.

Да и комиссару можно многому поучиться у Чапаева — силе воли, выдержке, таланту вести в бой массы.

Надо поставить себя так, чтобы Чапаев поверил в него, надо заслужить его дружбу. Не поучать. Не резонерствовать. Не сдаваться в спорах и не обострять их. Влиять незаметно. Тактично и умно использовать для этого влияния все свои знания, всю культуру, весь опыт.

Теперь они с Чапаевым стали совсем неразлучными. Части все время находились в движении. Нужно было быть там, где ты больше всего нужен. С бойцами. И Фурманов вместе с Чапаевым были редкими гостями в штабе. Они были всегда в войсках. Нужно было ободрить, показать пример, разобраться в обстановке, иногда. круто поступить с ослушниками. Вместе с тем нужно было пользоваться всяким представившимся случаем, чтобы объяснить и красноармейцам и местным крестьянам всю необходимость борьбы.

Фурманов всегда кипел в работе. Ему казалось, что теперь вот оно пришло, то настоящее, о чем мечтал он всю жизнь. Он рано вставал, поздно ложился, пользуясь в походе случайным приютом. Он появлялся в самых опасных местах. Теперь ему уже казалось, что вовсе и не было того досадного страха, который охватил его в сломихинском бою. Он давно привык к опасностям и преодолел всякий страх. Иногда казалось, что нет никаких надежд остаться живым. Но случай спасал ему жизнь.