Но ни злостные выкрики, ни насмешливые, грубые, оскорбительные возгласы не могли помешать Фурманову сказать то, что он хотел, сказать спокойно, ясно, по-большевистски убедительно. Он знал, комиссар Фурманов, что перед ним и многие ярые противники Советской власти, пострадавшие от карательной политики революционных органов, и бежавшие или выпущенные из тюрьмы сторонники белогвардейца Анненкова, рассчитывающие на помощь атамана, и темные, чем-нибудь несправедливо обиженные крестьяне окрестных сел, и честные, не разбирающиеся в политике, обманутые «вожаками» солдаты.
«У каждого свой зуб против советской власти, — писал он впоследствии в романе «Мятеж», — кто за то, что от дома против воли на фронт отлучают, кто за разверстку, кто отомстить трибуналу охотится или особому, кого не обули вовремя, кому помешали хапнуть, кому сам строй не люб новый — словом, всяк сверлит свое…»
И не было одного ключа к взбудораженным сердцам их, и для каждого из них надо было найти свое слово убеждения, не обманывая их, не хитря и не лицемеря.
Нельзя лучше самого Фурманова передать его состояние в этот сложнейший час его жизни.
Он рассказал о нем через четыре года в романе «Мятеж».
«Как ее взять в руки, мятежную толпу?.. Прежде всего перед лицом мятежного собрания надо выйти как сильному: и думать, мол, не думайте, что к вам сюда пришли несчастные и одинокие, покинутые, кругом побитые, беспомощные представители жалкого военсовета, — пришли с повинной головой, оробевшие… К вам пришли делегаты от высшей власти областной, от военсовета, у которого за спиной — сила, который вовсе не дрогнул и пришел сюда к вам не как слуга или проситель, а как учитель, как власть имеющий… Словом, — выступать надо твердо, уверенно, как сильному и без малейших уступок, колебаний. Это первое: твердо и не сдаваясь в основном.
А второе — не выпускать ни на одно мгновенье из-под пытливого взора всю толпу, разом ее наблюдая со всех сторон и во всех проявлениях: говорить — говори, но и слушай чутко разные выкрики, возгласы одобрения или недовольства, моментально учти, отражают ли они мнение большинства или только беспомощные попытки одиночек. Если большинство — туже натягивай вожжи; если одиночки — парализуй их вначале, спрысни ядовитой желчью, выклюй им глаза, вырви язык, обезвредь, ослепи, обезглавь, разберись в этом вмиг и, поняв новое состояние толпы, живо равняйся по этому ее состоянию — то ли грозовеющему, то ли опавшему, смягченному, теряющему — чем дальше, тем больше — первоначальную свою остроту. А как только учтешь, поймешь — будь в действии гибок, как пантера, чуток, как мышь.
Если нарастает, вот она, близится гроза, чуешь ты ее жаркое близкое дыханье, — зажми крепко сердце, жалом мысли прокладывай путь — не по широкой дороге битвы, а окольными, чуть приметными тропками мелких схваток, ловких поворотов, неожиданных скачков, глубоких, острых повреждений, иди — как над ревущими волнами ходят по зыбкому, дрожащему мостику, остерегайся, озирайся, стремись видеть враз кругом: пусть видит голова, пусть видит сердце, весь организм пусть видит и понимает, потому что кратки эти переходные мгновения и в краткости смертельно опасны. Кто их не понимает, кто в них не владыка — тот гибнет неизбежно. Когда же минуешь страшную полосу, когда чуть задумаются бешеные волны нарастающего гнева толпы, задумаются, приостановятся и глухо гудящей, тяжкой зыбью попятятся назад, смело уходи с потаенных защитных троп, выходи на широкую большую дорогу.
…Твой верный, твердый шаг должен командой отдаваться в сердце намагниченной толпы, твое нужное острое слово должно просверлить толстую кору мозгов и сделать там свою работу. Так надо разом: будь в этих грозных испытаниях и непоколебимо крепок, подобно граниту, и гибок, и мягок, и тих, как котенок…
…Какой бы то ни был мастер — никогда не возьмешь на узду толпу чужими ей делами, интересами, нуждами.
Глянь на лица, всем в глаза, улови нужные слова, учуй по движеньям, пойми непременно и то, как передать, как сказать этой толпе слова свои и мысли — так сказать, чтобы дошли они к ней, проникли в сердцевину, как в мозг кинжал. Если в тон не попал — пропало дело: слова в пространство умчатся, как птицы. В каждую толпу только те вонзай слова, которых она ждет, которые единственны, незаменимы. Других не надо. Другие — для другого времени и места, для другой толпы.
…Когда не помогают никакие меры и средства, все испытано, все отведано и все — безуспешно, — сойди с трибуны, с бочки, с ящика, все равно с чего, сойди так же смело, как вошел сюда. Если быть концу — значит надо его взять таким, как лучше нельзя. Погибая под кулаками и прикладами, помирай агитационно!
Так умри, чтобы и от смерти твоей была польза.
Умереть по-собачьи, с визгом, трепетом и мольбами — вредно.
Умирай хорошо. Наберись сил, все выверни из нутра своего, все мобилизуй у себя — ив мозгах и в сердце, не жалей, что много растратишь энергии, — это ведь твоя последняя мобилизация! Умри хорошо…
Больше нечего сказать. Все».
Какая цельная, психологически убедительная программа… И пусть это было написано через четыре года после того жаркого летнего дня на крепостном дворе, он целиком выполнял эту программу на деле, когда в пучине разгневанной стихии излагал ясные и точные ответы, ответы не лично свои, а командующего фронтом Фрунзе, ответы не лично свои, а всей Советской власти, на волновавшие толпу вопросы. Ответы Ленина. Когда говорил о продразверстке, о необходимости окончить войну, а для этого разделаться с басмачами, когда призывал вспомнить прошлые славные дни борьбы с беляками.
— Кто сказал, что вы против Советской власти? Как можете против Советской власти идти вы, красные бойцы, чьими трупами усеяны и чьею политы кровью Копальско-Лепсинские горы и равнины?! Это подлая ложь, что вы враги Советской власти. Вы ее истинные друзья, потому что она создана на костях ваших братьев, славных героев, отдавших жизнь за нее…
Он говорил уже второй час. И постепенно затихала толпа. И не было уже слышно ни выкрика, ни злого слова. И одобрительно уже покачивали головами многие красноармейцы, слушая своего комиссара. И начинали аплодировать курсанты, и их дружно поддерживали в разных концах крепостной площади. Дружными аплодисментами встретили сообщение об освобождении Красной Армией столицы Украины Киева.
Вожаки мятежа поняли, что Фурманов побеждает. И тогда, прерывая оратора, выскочил на телегу член крепостного совета Вуйчич.
— Срочно прекратить митинг. Фурманов — обманщик. Показались киргизские роты, вооруженные пулеметами. На крепость идут броневики.
Всколыхнулась толпа, подчиняясь десяткам команд, сжимая в руках оружие, бросилась к воротам.
Караваев вскочил на коня и помчался за ворота во главе кавалерийского эскадрона.
Митинг был сорван.
Фурманова и его друзей окружили главари, повели их в помещение боесовета.
— Ошибка оказалась, — зло ухмыльнулся член боевого совета Вуйчич. — Ложная тревога. Никого нет. Полный порядок. А вы, товарищи комиссары, по требованию красноармейцев арестованы.
Темными коридорами их провели к мрачному подземному каземату и втолкнули в узкую, полутемную, зарешеченную камеру.
В камере уже сидело человек двенадцать заключенных ранее. Фурманов и его друзья молча вошли, молча сели. Каждый был погружен в свои думы. Ожидать теперь можно было самого худшего. Шутка ли, очутиться в руках спровоцированной мятежниками, озлобленной пятитысячной толпы.
Но Фурманов собрал всю силу воли, успокоил товарищей, придвинулся к окошку, снял сапоги, примостился и стал обдумывать создавшееся положение. За окнами шумела толпа. Как всегда, вынул из кармана неизменную записную книжку, огрызок карандаша. Вкривь и вкось стал записывать свои мысли. Вдвоем с дневником думалось лучше. Хотел записать все именно теперь, в такой сложный и опасный момент своей жизни.
«Что нас ожидает? Может быть, расстрел. Да, это очень допустимо… Хотя я не верю тому, чтобы масса была согласна с нашим арестом, — она просто ничего не знает. Когда я… услыхал приказ о своем аресте — внутри что-то дрогнуло. словно оторвалось и упало. Через секунду я уже владел собой и был внешне совершенно спокоен, только сердце сжималось И ныло глухой, отдаленной болью. Теперь, в заключении, оно тоже ноет, и каждую минуту я жду чего-нибудь особенного. Зашумит ли толпа за окном, торкнется ли кто в дверь или Вдруг застучит затворами — я настораживаюсь и жду. Чего жду — не знаю, кажется, вызова по фамилии- выведут, расстреляют и — баста…»