С обычной студенческой галерки он пересмотрел все спектакли театра, восхищенный игрою таких актеров, как Москвин и Качалов. (Как неисповедимы судьбы истории! Пройдут годы, и жена Дмитрия Ная — Анна Никитична Фурманова, боевая соратница Митяя по Чапаевской дивизии, станет директором Театрального института (ГИТИС), в ученом совете которого будут состоять и Москвин, и Тарханов, и Леонидов…)
Он записывает в дневнике свои впечатления о «Живом трупе» (Москвин играл Протасова), о «Гамлете», «…тут жизнь. Тут простота жизни, ее правда, слезы и смех радости…»
И в то же время он резко спорит на страницах дневника с антигуманистическими, эгоцентрическими доктринами Ницше, отрицавшего обязанности человека перед людьми.
«Обязанность? Ну да, и тысячу раз — да! Обязанность. Нужно быть безнравственно грубым и жестоким, чтобы не признавать этой обязанности…»
Он отрицательно относится к модной декадентской литературе, резко критикует роман «Тяжелые сны» Федора Сологуба.
«Ничего решительно не остается от его картин… Сологуб не сердцевед, близорук и не художник — ни слова, ни пейзажа…»
Он глубоко возмущен широко известными в то время стихами Сологуба:
Эта упадочная философия далека от собственных взглядов Фурманова.
Но как дорого ему все, что говорит о великой реалистической силе русского искусства! Какое горе приносит ему весть о смерти художника Левитана!
«Левитан, великий Левитан, «Омут» которого приковал меня к себе — умер он… Как все великое и чуткое до тоски (все ли?), до упрямства, до исступления (Лермонтов, Белинский, Добролюбов, Писарев…) — умер до времени…»
Из современных писателей близки ему Горький, Вересаев, литераторы, группирующиеся вокруг горьковских сборников «Знание».
С большим интересом приглядывается он к событиям, происходящим в литературе. Волнует его знаменитое письмо Алексея Максимовича Горького в редакцию газеты «Русское слово». Горький протестует против постановки на сцене Художественного театра инсценировки «Бесов» Достоевского («Николай Ставрогин»).
Резкие и справедливые слова Горького о «Бесах», о клевете на русских революционеров, помогают Фурманову понять собственный, еще не осознанный протест против достоевщины, против всего, что казалось ему чуждым в творчестве великого писателя. Это связано с пересмотром многих старых привязанностей, с органическим неприятием всего упадочного, болезненного. Может быть, именно тогда рождается у Фурманова та ненависть к декадентству, которая была типична для него в более поздние годы.
В стихах, написанных через несколько лет, он попытается выразить свое кредо:
В новой университетской среде Фурманов еще очень одинок В поисках друзей, с которыми мог бы он делиться сомнениями и раздумьями своими, как это было в Кинешме, Митяй вступает в «Христианский кружок» и «Кружок по изучению изящной литературы».
Он мечтает о том, что литературный кружок даст в будущем своих Белинских и Станкевичей.
Но настоящих друзей, перед которыми можно бы открыть всю душу свою, Фурманов в университетских кружках не находит.
Религиозные искания, которыми увлекаются многие члены кружка, всякое «богоискательство» глубоко чужды ему.
«День со днем все глубже презираю подлеца бога. Кощунство? Какой черт, кощунство? Над чем? Его или нет совсем, или же он величайший подлец… А он, мерзавец, этот хваленый бог, и земную жизнь наполнил гадостью, чтобы страсть свою утолять».
Да и вся университетская обстановка начинает угнетать его. Приходит разочарование. Он видит в университете ту же казенщину, бюрократизм, тот же душный мир, из которого он стремился вырваться. Царские чиновники, руководимые министром просвещения реакционером Кассо, изгоняют из университета всякое свободное слово, увольняют лучших профессоров Уже высланы из Москвы многие студенты. Фурманов записывает в своем дневнике: «Значит все… все так? Так что же это за храм науки? Я думал, что это моя больная душа заныла, раны мои заныли и обрушились всей тяжестью на бедный университет… Ошибся!.. Всем тяжело! Тюрьма, а не храм…»
Об этом же он пишет другу, бывшему однокласснику, А. Веселовскому: «Все тихо, мертво… Даже обидно за то, что у себя, там на Волге, мы шире и живей пользовали свою жизнь…»
В эти дни происходит и первое столкновение Фурманова с полицией.
Его арестовывают за то, что он защитил девушку, оскорбленную полицейским.
«Пришли в участок, — напишет потом Фурманов, — долго ждал. Дали мне полицейского для сопровождения в арестный дом. Надзиратель тыкнул в меня пальцем и приказал вести. Я подошел к нему и сказал: «Черт вас побери, а за что вы меня посадили, за то, что я вступился за девушку несчастную, избитую, которую оскорбил ваш чин?» Надзиратель вскинул рыжие усы и спокойно сказал: «Не ругаться, а то в морду получишь. Ничего, что блестящие пуговицы на тебе. Все вы, студенты, шарлатаны, то и дело норовите в петлю попасть!» Я был взбешен, но сдержался, только зло плюнул».
В арестном доме Фурманов провел три дня.
Второе столкновение с полицией состоялось «на литературной почве».
Молодой, но уже известный в студенческих кругах лектор — Валерьян Федорович Переверзев читал лекцию о Достоевском. Он жестоко обличал реакционный режим Николая I, погубивший столько талантливых людей, писателей и ученых.
Присутствовавший в зале пристав оборвал оратора и запретил продолжать лекцию.
Возмущенный Фурманов вскочил с места, потребовал продолжения лекции и… под конвоем был препровожден в участок. Здесь составили протокол «о вмешательстве в дела полиции». Снова двое суток в полицейском участке за «оскорбление полицейского». (Об этом он написал потом рассказ «В арестном доме», так и не увидевший свет).
Подавление всякой свободной мысли приняло особо агрессивный характер в связи с приближающимся трехсотлетием дома Романовых.
Однажды Фурманов заметил необычайное скопление городовых и дворников, стоявших вдоль мостовых. На тротуарах толпился народ. Остановился и Фурманов.
Вскоре показался открытый автомобиль, окруженный полицейским эскортом. В автомобиле восседал щуплый, невзрачный человек с рыжеватой бородкой, одетый в форму полковника. Рядом с ним дама в роскошных мехах.
Это были царь Николай II и царица Александра.
Фурманов стоял у самого края тротуара. Ему показалось, что Николай посмотрел прямо на него тусклыми, невыразительными своими глазами.
Лицо императора всероссийского показалось Фурманову ничтожным.