В столовой полутемно: часть иллюминаторов задраена. За стеклами тяжелое грязное небо и мутное море в длинных шлейфах пены. Ребята подстриглись наголо, а многие даже побрили свои черепа. Когда они наклоняются над тарелками, столовая начинает походить на трапезную буддийского монастыря.
На судне задумываешься о времени. Это тем более удивительно, что здесь, в хорошо налаженной смене отдыха и вахт, как будто ничего и не происходит. Отстоял я свое в руле, почитал, подремал, выпил чаю и вернулся на мостик. С палубы, с сырого порывистого ветра, опять в мир светящихся индикаторов, щелкающих и хрипящих приборов. Здесь все по-прежнему: постукивает штурвал, вахтенный штурман склонился над картой… Пока я читал, дремал, пил чай, все так же вращался гребной вал, и лаг все так же отсчитывал за кормой мили. И тогда вспоминаешь, что мы уже несколько дней в пути и за стенами рубки Норвежское море.
На мостике появляется капитан. Он в отутюженных брюках и пижаме с пояском, тщательно выбрит, в руке сигарета.
— Ну и понаписали вы вавилонов, — добродушно говорит он, глянув на ленту курсографа.
— Учимся, — отвечает штурман.
— Добро… Только на берег не ходите.
Капитан прижимается лбом к стеклу, взгляд его бежит за горизонт и застывает. Два рейса подряд. Еще четыре месяца в море. За стоянку он почти не был дома. Пропало лето.
Пока я наблюдаю за капитаном, судно уходит с курса. Картушка компаса быстро вращается, я ничего не могу с ней поделать. Траулер валится вправо.
— Эй, аккуратней! — Капитан резко поворачивается ко мне. — Этак мы поперек будем ходить.
Серенький рассвет. По судовой трансляции голос вахтенного штурмана:
— Доброе утро, товарищи моряки! Московское время семь часов. Час назад прошли Нордкап. Температура наружного воздуха плюс девять. — И после паузы короткое: — Подъем!
Мое путешествие началось задолго до того, как я поднялся на борт «Монголии». Представьте пыльный деревянный городок, бедное впечатлениями детство, представьте захолустного мечтателя, чьей жизнью были книги: индейцы, далекие острова и, разумеется, море. Дальше — юность, зрелость и то, что взрослые называют жизнью. Но за ней, за этой жизнью, за делами и заботами, несмолкаемый, неясный, но настойчивый голос — шум моря прочитанных когда-то книг. Кто хлебнул в детстве этой отравы, редко от нее вылечивается.
Я засобирался.
— В жизни нынешнего моряка, — говорили мне на прощание знакомые, — нет прежней исключительности и той близости с морем, об исчезновении которой горюют неисправимые мечтатели. Традиционный морской быт исчез. Машины и электричество встали между человеком и стихией, лишили море его романтических привилегий. Море сегодня лишь водный путь, огромный цех. Берегись, ты разочаруешься.
Грешным делом, мне и самому приходило это в голову, и я не уставал подготавливать себя к суровой обыденности промысла. Но в том-то и дело, что при ближайшем рассмотрении обыденность эта оказалась другой, она была освещена иным светом и иное говорила.
Вот я захожу в судовую лавочку, спрашиваю зубную пасту и сигареты. Через открытую дверь кладовой видны привычные земные вещи — мешки, ящики, банки с фруктовыми соками. Я жду, стоя спиной к океану. Соленый ветер перебивает складские запахи, стучит под палубой машина, и вдоль борта с шипением летит отброшенная форштевнем волна… И в первые дни, и после, до самого конца рейса, несмотря на усталость и растущую тоску по дому, я редко забывал, что рядом со мной океан. Вот как писалось об этом в книгах нашей юности:
«Бессмертное море сохраняет в вас ощущение его прошлого, память обо всех подвигах, которые были совершены человеческой мудростью и отвагой среди его беспокойных волн».
Чайка догоняет судно и зависает над кормой — крылья расправлены, лапы прижаты, она делает только легкие движения головой. Птица долго висит неподвижно, или почти неподвижно, потом — взмах крыла, и она косо летит к воде.
После ужина барометр начал стремительно падать. Быстро темнело. Когда я поднялся в рулевую рубку, она уже ходила ходуном — то из стороны в сторону, то как-то неуклюже, боком… Стекла были в крупной ряби дождя. В рубке хрипели и верещали приборы, ныл репитер гирокомпаса, а за стенами скребся ветер. Он не просто пел, выл, гудел, как все нормальные ветры, а скреб, шарил по стенам, искал щели, ломился в закрытую дверь. Казалось, он имеет вес и плотность.