Какая трущоба? Живем в трех комнатах, с кухней. Правда, дом деревянный, с двумя печами: с русской и с голландкой, а две из трех комнат скорее чуланы, и все же это настоящая квартира. После Голикова — дворец. И город настоящий.
На центральной улице ни одного одноэтажного дома. В каждом сквере памятники вождям. Два моста через реку.
Река Свирель широкая. Она делит город пополам. Мы живем в той части, где асфальта еще нет и каменные дома можно сосчитать, но на другом берегу реки, радуя мое сердце, словно утесы — кирпичные, почерневшие от старости громады фабрик.
По ночам, когда жизнь улиц умолкает, слышно, как бьется живое сердце этих каменных глыб: бу-бу-бу-бу-бу! Бу-бу-бу-бу-бу! Нашу часть города, деревянную, москвичи могут назвать деревней, но ту, где фабрики, — не посмеют. Ночью фабрики светятся несчетными окнами, свет отражает река, и город становится похожим на большой радостный пароход.
Вот, пожалуй, и все, что я знаю о городе. Темно-красная кирпичная глыба днем и большой пароход — ночью.
Проснулся в шесть утра.
— Сходи за молоком! — попросила мама.
— Не могу. Мама! Я не могу уйти из дома, за мной могут прийти. Мы должны сегодня играть на Термолитовый поселок. Я буду ходить за молоком каждый день, без напоминаний. Но только не сегодня!
Не только куда-то сбегать или что-то сделать — я позавтракать не могу: боюсь не услышать из кухни желанного зова. Не могу читать: слова прочитываю, а в голове ничего не остается.
Я выбегаю через каждые десять минут на улицу: нет ли мальчишек? И стремглав бросаюсь назад в комнату — сидеть у четвертого окна и ждать.
Обедаю на подоконнике.
— Нина, — прошу я сестру, — посиди у окна. Если меня позовут, крикни.
— А где ты будешь?
— Там.
— Где там?
— Ну, там!
— А… В уборной?
— Ну, пожалуйста. Я быстро.
— Отдай мне альбом.
В моем альбоме прекрасная голубоватая от белизны бумага. Я берегу его. Я хочу, чтобы на каждом листе осталось что-то особенное. Стихи или рисунок. Но рисовать я не умею и не умею дописать до конца ни одного стихотворения. Неужели моя драгоценность пойдет под Нинины каляки?
— Если ты альбом не отдашь, я ухожу гулять.
— Отдам.
— Сначала отдай.
— Нинка! — кричу я страшным голосом. — Возьми сама. Он в столе. В верхнем ящике.
…Альбом уплыл. Времени четыре часа, а меня никто не зовет.
— Ну что ты себя изводишь так? — пожалела меня мама. — Надо поспокойней жить, а то сердечка на настоящую жизнь не хватит.
— Ну и пусть! — Грублю и ненавижу себя за грубость, ненавижу Нинку, вымогательницу несчастную, ненавижу мальчишек: забыли про меня. А ведь я так стоял вчера!
Бросаюсь плашмя на койку. Смотрю на потолок. Я самый несчастный из людей сегодня.
Пришел на обед отец.
— Ты что лежишь? — заглядывает он в мою узкую, как пенал, комнату. — Заболел?
— Нет! — Я вскакиваю, подхожу к окошку и вижу: Вава стоит за канавой и машет мне.
— Мама, я играть в футбол! Где фуфайка?
Ничего не вижу от радости. Мне дают в руки фуфайку, и я бегу — играть.
…Термолитовские играли в форме: синие майки с номерами, черные трусы. Ничего особенного, наши тоже могли бы надеть белые майки и номера нашить. Но вратарь!
В черном свитере с налокотниками. Большая вратарская кепка, перчатки, наколенники!
Термолитовцы построились, выбежали на поле, стали полукругом и крикнули:
— Физкультпривет!
— Пошли без этих всяких, — сказал нам Вава, и наши потянулись к центру поля.
Пока договаривались, до скольких голов играть, пока разгадывали ворота, я во все глаза смотрел на вратаря термолитовцев. Тот увидал, что я гляжу на него, и подмигнул мне:
— Ты откуда?
— Наш, — ответил Вава. — С Первой Пятилетки. Новенький.
— Поглядим! — Вратарь улыбнулся, и улыбка у него хоть и была ехидная, но я не обиделся: очень уж он мне понравился.
— Как его зовут? — спросил я Генку Смирнова.
— Это Коныш! Сережка Коныш. — Сто-ит! — И поглядел на меня так, будто я уже пропустил дюжину голов.
Начинать должны были наши, но Коныш схватил мячик, побежал в свои ворота, а мяч кинул защитнику.
— Стукни на прыжок, привыкнуть нужно!
Защитник стукнул, и Коныш, распластавшись в воздухе, дотянулся кончиками пальцев до мяча, и мяч словно прилип к его рукам.
— Видал? — спросил Генка.
— Видал.
— То-то!
Начали.
Я стоял пригнувшись, хотя мяч летал над головами игроков в центре поля.