– Потом-то легче было, – улыбнулась сквозь слезы Лиза, – потом мы на Ижору определились, рабочие карточки получили вместо иждивенческих, что вы, можно жить! А то, бывало, кожа сохла. Она всегда сохнет с голодухи. Женские дела прекратились, Да вы ешьте, ешьте! – подзуживала она, когда мужчины, выждав положенное время, с облегчением выпили. – Это все теперешние глупости, что от еды вред. Придумали тоже! Вред мы знаем от чего, а от еды только польза!
Артур, на правах родственника первым снявший пиджак и распустивший галстук, отвалившись от стола, прислонился к спинке дивана:
– Дюжину одолел, классическая купеческая норма, дайте хоть перекурить.
– Во-во, – поддержала Маша, – как во всякой работе, перекур положен. А блины почище работы. А ты бы, Клавдия, прервалась пока печь. Пластинку бы, что ли, поставила!
– Девочки! – загорелась вдруг Елена Михайловна. – Ну что такое пластинка? Вы бы лучше сами спели, что вам стоит! Товарищи, вы себе представить не можете, как они замечательно поют! Если вы их не услышите, вы просто ничего в этом доме не поймете.
Клава покраснела, замотала головой, замахала руками: да ну вас, в самом деле, нашли тоже артистов, делать вам нечего. Но Лизавета Ивановна неожиданно воодушевилась:
– А чего, в самом деле! Отчего не спеть, вон и Маша нам подпоет, у нее, знаете, смолоду какой голос был, ее в хор Пятницкого звали...
– Звали, – согласилась Маша, – и не раз. Да только я не согласная была, паралик их разбери, стану я им, паразитам, по заказу петь.
Запела Лизавета Ивановна, вначале, как это часто бывает, даже ошарашив разомлевших гостей зычным своим голосом, не совместимым с габаритами даже этой нетесной квартиры. Вторым голосом вступила Клава, не так звонко, но зато естественно и задушевно, с привычной сноровкой и с пониманием дела подладились друг к другу сестры, оттеняя и высвечивая друг друга, и все же приходило на ум, что дуэт этот строится не столько по правилам гармонии, сколько по законам жизни, по неизбежной ее необходимости сживаться, сплачиваться, дополнять и поддерживать друг друга.
Странное чувство владело Тебеневым, оп не мог вспомнить, когда и где, при каких обстоятельствах слышал он эти песни и это пение, но в том, что он слышал их, он мог поклясться, не та нормальная, логическая память была тому залогом, а другая, душевная, что ли, памятливость всего его существа, крови, наполняющей вены, кожи, по которой пробегает озноб волнения. А если возможна какая-нибудь дожизненная память, память до рождения, до появления на свет, в генах сокрытая, в хромосомах, то это тоже была она, потому что как же еще иначе объяснить, почему у него, городского, рационального человека, типичного «технаря» по призванию и по роду деятельности, работающего среди понятий и дел утилитарных, подлежащих вычислению, анализу и учету и сверх того еще как бы космополитических, то есть принадлежащих в равной степени всему миру, почему у него от этой песни про волжский стружок, которого он никогда в жизни не видывал, захватило дух и блаженно защемило сердце. Почему захотелось вдруг выкинуть бог знает какую удалую штуку, вовсе бессмысленную на взгляд со стороны, но для него исполненную высшего бескорыстного смысла: душа просит. Тебенев взглянул на Артура и подивился: впервые за всю командировку на лице у того не стало ни высокомерия, ни ложной многозначительности, ни тяжеловесно-блудливого якобы легкомыслия, похоже было, что Артур не заботился больше о том, какое впечатление он производит, рот его простодушно раззявился, глаза же, напротив, словно в дреме были полузакрыты, да и голову он свесил как-то набок, и на мгновение вдруг сделалось очевидным, каким он был в отроческие годы, когда не имел никаких заносчивых представлений ни о житейском престиже, ни о высоком качестве жизни, а просто шатался по улицам, прогуливал уроки от неясной полноты души, мечтал разоблачить шпиона и, может, даже писал стихи.
Физиономия Витька сияла радостью и нескрываемым восхищением. Он не отличался лиризмом или тонкостью чувств, но зато был мастер и потому обладал свойством и у других людей ценить мастерство, любое, даже такое непрактическое, не способное доставить обладателю ни малейшей выгоды.
Сестры между тем добрались уже до вершины песни, они перестали стесняться, чувствовали себя правыми и свободными, и в позах их, и в непроизвольных редких движениях сквозил пусть наивный, но истинный артистизм.
– Уф! – с облегчением перевела дух Лизавета Ивановна. – Правильно, Маша, в русском хоре петь никаких сил не хватит, здоровье надо иметь кониное. Зато душе облегчение, будто кино хорошее посмотрела, поплакала в темноте... Слушай, Клав! – Необычный энтузиазм вдруг овладел ею. – Помнишь, когда-то на демонстрации пели, еще до войны? – И, не дожидаясь ответа, завела с веселым упоением, то ли наивности текста радуясь, то ли своим воспоминаниям: – А ну-ка, девушки, а ну, красавицы! Пускай поет о вас страна!