Легко сказать – «протыриться», на деле же это целая наука, много чего требующая от страждущего: и знания динамовской топографии, проще говоря, всех ходов и выходов, тайных лазеек и щелей в сплошной решетке забора, и умения мгновенно применяться к всевозможным непредвиденным обстоятельствам, и ловкости, и расторопности чисто физического свойства, и более всего плутовской наглости, цыганской беспардонной настырности – плюй в глаза, все божья роса, – которая лишь распаляется от кажущейся безнадежности предприятия.
Именно этого качества мне особенно не хватало. Не скажу, что был я так уж ловок, что не страшили меня острые, словно средневековые колы, пики стадионных оград, – перелезающий через подобный забор, к какой бы цели он ни стремился, всегда вспоминает о древнем и поучительном способе казни и правильно делает, о чем же ему еще вспоминать? Страшила меня перспектива быть пойманным – не последующее наказание, ну подержат час в милиции, ведь не арестуют же, не увезут на черном «воронке», но как раз сам момент уличения, когда хватает тебя за шиворот мясистая рука, и несусветная ругань обрушивается на твою стриженую голову, и личность твоя, и без того не слишком отчетливо внятная миру, катастрофически падает в цене.
Счастливы были здоровые натуры, не ведающие подобных душевных резиньяций, тот же Пент, например, владевший искусством мгновенной психологической мимикрии: и казанским сиротой мог он сразу же прикинуться, и озлобленным психом, и обыкновенным придурком, каких в те годы можно было встретить на каждой улице.
Сколько бы раз ни задерживали Пента, как бы ни заламывали ему за спину руки и ни клялись отправить в колонию, через пятнадцать-двадцать минут он все равно оказывался на свободе, неведомым путем просачивался на трибуны и сиял беззаботно своей простодушно-хитрой, замурзанной от слез рожей. Мне же «протыриться» на стадион в истинном смысле слова не удалось ни разу. То отогнан я бывал бдительной милицией, то пойман за шкирку неистовым контролером; надо сказать, что взрослые в те годы не были так снисходительны и терпимы к ребячьим нравам, как ныне. Многомудрые педагоги не призывали их настоятельно проявлять по отношению к хрупкой нашей психике величайший воспитательный такт, не советовали запальчиво и парадоксально баловать детей, ну а если бы и советовали, кто бы сумел этому совету внять? Та же охрипшая от ругани стадионная контролерша с ее окладом в пятьсот пятьдесят рублей старыми и с оравой собственных ребят, наяривающих по двору на самокате, смастеренном из двух подшипников и двух досок? Кстати, самокаты тоже подвергались гонению и запрету, надо думать, по причине ужасающего скрежета и жужжания, производимого при езде.
Итак, наши контакты со взрослыми были лишены педагогически осмысленной заискивающей терпимости, но из этого не следует делать вывода, будто взрослый мир по отношению к нам всегда был безжалостно суров. Напротив, временами он оказывался необычайно щедр душой и как бы даже солидарен с нашей беззаветной любовью и безбилетным положением. Если бы не эта мужественная солидарность взрослых, разве ступила бы хоть раз моя нога на бетонные ступени трибун, разве испытал бы я ни с чем не сравнимое блаженство быть стиснутым, буквально до посинения, великим братством болельщиков и сознавать, что вздох, вырвавшийся из твоей груди, отзывается стотысячным эхом едва ли не мировой души, разве увидел бы, наконец, те самые легендарные матчи послевоенной эпохи, о которых теперь пишутся не только ностальгические мемуары футбольных теоретиков, но даже и стихи?