Вообще жизнь с жестоким пренебрежением лишала меня малейших футбольных надежд. А я все не отчаивался. Я был похож на совершенного, заклятого неудачника-картежника, которого музы азарта сглазили давно и навсегда, но он, едва заведутся в кармане призрачные деньги, уже спешит с обморочным замиранием сердца к карточному столу. И на отвергнутого влюбленного походил, с упорством маньяка посылающего букеты, изводящего свой предмет ненужными телефонными звонками. Отсутствие таланта, недостаток удачи, нехватку взаимности я возмещал, как и положено, энтузиазмом. За это меня и принимали в игру, допуская великодушно, что уж если и пользы от меня данной команде не будет, то уж и вреда, во всяком случае. Я изо всех сил старался оправдать такую снисходительную репутацию: бросался наперерез наиболее опасному противнику – он бывал не только сильнее меня и искуснее, но еще и старше лет на восемь, – вертелся у него под ногами, перед глазами у него мельтешил, уж не отнять мяч надеясь, это было бы непростительной дерзостью, но просто, подставив вовремя ногу, отбить мяч в аут, то есть в нашем конкретном случае в какой-нибудь дальний угол двора, заваленный хламом. Впрочем, чего это я так самоуничижаюсь, для такой назойливой манеры игры существует даже особый, вполне уважительный термин; «ценность» – вот как это называется.
Честные усилия так или иначе оправдывают себя, и мои старания приносили иногда успех. Ценою неотвязной прилипчивости к сопернику – вот она, пресловутая цепкость! – каким-нибудь героическим, хотя и незаметным со стороны, движением мне удавалось сорвать атаку противника в тот самый сладостный момент, когда она уже становилась чревата голом. Грозные форварды, они же, как правило, главные дворовые заводилы – потому и заводилы, что грозные форварды, в те годы одно от другого было неотделимо, – вовсе неспортивно злились на меня в этот момент, смотрели как на досадную помеху, будто бы даже не имеющую к игре непосредственного отношения, недоумевая, кто я, собственно, такой. Такая нескрываемая досада обижала меня, поскольку ставила под сомнение мои отважные футбольные потуга, по вместе с тем и льстила, ибо служила все же вынужденным признанием частной моей победы, которой я вроде бы и стеснялся, раз уж она досаждала таким признанным авторитетам. К их чести надо признать, что после игры они быстро отходили и, разморенные, сидя в блаженной усталости на крыльце, где собиралось вечерами все наше дворовое общество, в обсуждении прошедшего матча, стыдясь былой злости, неизменно поминали снисходительным словом и мое беззаветное рвение. Отчего благодарная моя душа наливалась таким восторгом, такою сладкою мукою незаслуженного счастья, каких с той поры я никогда уже, наверное, и не переживал.
Я вообще замечаю с грустью, что острота переживаний с годами притупляется – это объяснимо, но как-то душевно невнятно: как это так, почему я не могу быть счастлив сам по себе, без каких-либо своекорыстных причин и поводов, только потому, что мартовский ветер в переулке каждым своим порывом будто бы приподымает меня над землей, наполняя грудь невнятными, невыразимыми предчувствиями.
Так вот футбол соединял в себе все эти предчувствия. Вся полнота жизни, все богатство ее очарований, и нынешних и грядущих, вся ее праздничность, торжествующая к тому же в результате мужественных устремлений, в результате верности и братства, являлась нам в облике футбольного состязания. Выражаясь научно, нашими умами и душами владела футбольная мифология. Между тем она сильно отличалась от мифологии современного спорта, нахраписто наступательной и одновременно чрезвычайно доступной, требующей для приобщения к ней ровно столько усилий, сколько необходимо для поворота телевизионного рычажка. В той футбольной мифологии послевоенных лет была своя недосказанность, своя недоступность, своя тайна, которая всегда способствует рождению легенд. Трудно создать легенду о человеке, о котором достоверно известно буквально все, даже то, чего он сам о себе не знает, которого едва ли не каждый вечер показывают по телевизору и расспрашивают о планах на будущее льстивые репортеры, он может быть идолом, ведущим персонажем массовой культуры, но не героем легенды. И не народным героем в том смысле слова, который предполагает известную замкнутость избранника судьбы в себе или же, наоборот, его совершенную, естественную растворенность в массе.