Почему-то не давала покоя нелогичность предательства, его в глаза бросающаяся невыгодность, тупая нерасчетливость. Как будто бы, если бы ты мог постичь его логику и вникнуть в его расчеты, тебе стало бы легче. Но тебя потрясала своей неопровержимой стройностью как раз логика верности. А верность, если она настоящая, последовательная и естественная, вовсе не требует таких уж героических усилий души, ибо это прежде всего верность самому себе, а не кому-то и не чему-то другому, даже и бесконечно любимому. Быть верным гораздо легче, чем предать. Нормальнее, проще. Ведь не в том дело, что я не должен, не имею права плениться чем-то еще небывалым в ущерб уже бывшему, а в том, что я просто не в состоянии этого сделать. Потому что это было бы равносильно тому, чтобы перечеркнуть крест-накрест самого себя, свое собственное существо поставить под сомнение, вытоптать свои собственные корни. То есть все то, что помогает тебе достойно держаться на земле, а не крутиться на ее поверхности презренным тленом, летучей пылью, разносимой по всему свету и ветром, и чужими подошвами.
Так думал я в худшие дни моей жизни, пытаясь в закономерностях рационального построения обнаружить хоть какие-нибудь утешающие обстоятельства, так думаю и теперь, когда утешений мне больше не требуется. И полагаю с некоторой долей самодовольства, но и без видимого резона отчасти, что измена, совершенная мною в нежном возрасте по слабости души, малоизвинительной, впрочем, a также из наивного желания непременно соответствовать общепринятому мнению, в итоге сослужила мне неплохую службу, оказалась как бы той прививкой двоедушия и вероломства в ничтожной дозе, благодаря которой мне удалось избежать этих позорных болезней в зрелом возрасте, когда они уже практически неизлечимы. А сознание того, что известная стойкость натуры связана в моей судьбе с футболом, наполняет мое сердце ностальгической к нему нежностью.
* * *
Я еще вернусь в свой двор. Без какой бы то ни было определенной цели, даже если считать целью бескорыстное желание испытать на мгновение приступ блаженной алогической грусти. Я просто окажусь поблизости и, забыв внезапно о делах и планах, сверну ни с того ни с сего в гулкую и длинную подворотню, похожую на пушечный ствол.
Каким же невзрачным, скучным, тесным покажется мне это городское, корпусами и флигелями выгороженное пространство! Неужели это и есть заповедная страна моего детства, полная чудес, не меркнущих в моей памяти, соблазнов и тайн, до сих пор меня тревожащих, еще не познанных, не разгаданных вполне, мой пейзаж, моя деревня, моя родная природа? Каким же образом столько всего могло здесь поместиться? Куда же подевались загадочные лабиринты, заветные уголки, безграничные просторы, судьбою предназначенные для неутомимого бега, для неудержимого стремления, для полета мяча, захватывающего дух?
Тот миг, в который обращена ныне твоя жизнь, расширяется до беспредельности, но зато двор, оставшийся за твоими плечами, на глазах становится все меньше и меньше. Земля детства, не есть ли это та самая единственно и несомненно реальная шагреневая кожа, отпущенная при рождении каждому из нас? И всякая из сбывшихся, необманувшихся надежд, любое полностью удовлетворенное желание – удачная поездка, нужное знакомство, долгожданная покупка – затмевают твой внутренний взор, обращенный в ту прошлую первую твою жизнь, катастрофически сокращают ее территорию. Потому однажды она, как все ускользающее, убывающее, сходящее на нет, и станет тебе безмерно, пронзительно дорога – до глупой нежности, до озноба, до сердечной боли.