– Дрыхнут подруги, – проронил Павлик и от смущения поскреб свою могучую, уже чуть-чуть обмякшую грудь.
– Знаешь, что я тебе скажу, – заводи ребенка. Жена – это дело другое, как сложится, лучше или хуже, тут загадывать не приходится. А ребенок... это навсегда, это, старик, главное оправдание, и выше ничего быть не может. Честно тебе говорю. Как матрос матросу.
За ванной комнатой в этой странной квартире находился замечательный чулан. Совершенно темная, без окна, крохотная, хотя довольно-таки высокая комнатка, в которой Павлик обосновал свое собственное заветное пристанище, приют мужских суровых интересов и мастерскую широкого профиля. Здесь уместился настольный токарный станок вместе с электромотором, слесарные тиски, а также полный набор напильников, молотков и отверток, чертежный кульман стоял у стены, жестяная лампа на кронштейне озаряла деловой здешний уют сухим заводским светом, а еще на самодельно сколоченных полках и на старом помпезном комоде, каких теперь нигде уже не сыщешь, горой лежали старые журналы, растрепанные книги, театральные программы давно забытых спектаклей – щекочущий аромат книжного тлена приятно урезонивал, на мой вкус, прозаические технические ароматы. Вот сюда-то мы и перебрались потихоньку, примостив и выпивку и закуску среди жестянок с винтами и шайбами, мотков ленты и проволоки и всевозможного слесарного инструмента. На комоде нашлось достойное место для патефона.
– А я чувствую, что-то не так, – признался Павлик, наклоняя графин с заметным напряжением кисти, – дело не доделано, хуже нет. Терпеть этого не могу. Ну что, доктор, волю в комок – вперед? Пора и нам отдохнуть, вроде бы заслужили. Ты что это смурной такой, мой совет покоя не дает?
– Наверное, так, – согласился я. – Странное дело, Паша, я никого не люблю. Ума не приложу, как это случилось. Ведь это же почти моя профессия была – быть влюбленным. Мой жанр. Несчастно чаще всего, неразделенно, под окнами ходить, не спать ночами, письма писать, которые никто не читает... И жить этим. Ощущать, что все это и есть жизнь. То есть движение и надежда. И вдруг ничего, вакуум, равнодушие. Может быть, какие-то резервы в душе иссякли, вот как источник иссякает. Вчера думали: ни конца ему, ни краю... а сегодня одни пузыри. Грустно, Паша.
Я сказал все это вовсе не для того чтобы вызвать сочувствие, и уж тем более не затем, чтобы услышать какую-либо конкретную рекомендацию, подходящую к данному случаю жизни. Просто должен же я был произнести однажды эти слова вслух, для того, чтобы увидеть их как бы со стороны, напечатанными на бумаге, и этим самым воспринять состояние, которое они выражают, по возможности отстраненно. И кому же я мог их высказать, не рискуя различить в глазах собеседника вежливую скуку или, того хуже, насмешку, уличающую меня в неполноценности и несостоятельности, кому же еще, как не старому другу? Не школьному товарищу, помнящему меня таким, каким я себя почти не знаю, – тихим мальчиком с последней парты у окна, застенчивым до заносчивости подростком, юношей, терзаемым честолюбием и робостью.
– Не бери в голову, – Павлик сам усмехнулся формализму этого расхожего совета, в котором по-своему отразилось время. Он привык к моим сомнениям и признаниям еще с давних школьных лет и великодушно их сносил, сознавая по деликатности натуры, что ни утешения, ни ободряющих слов от него не требуется, нужно только, чтобы он сидел напротив, олицетворяя своею физической мощью надежность бытия и стараясь нащупать хотя бы подобие логики в путанице моих лирических доводов. Раз уж сама собою назрела во мне исподволь необходимость заговорить о том, к чему в сутолоке нынешних дней принято относиться с иронией – почтительной и пугливой, впрочем. Что, как и бессонницу, принято глушить успокаивающими таблетками и вечерним бегом трусцой. Состояние духа – вот что меня занимало на краю этой зимней ночи. Вот что пробовал я осознать, убеждая самого себя, что тревоги мои, вполне вероятно, мнимы. И равнодушие, столь тягостное и бесплодное, хотелось бы верить, явление преходящее. Просто пора уже перестать существовать в инфантильном ожидании ежедневного чуда – вот откуда берутся ежедневные разочарования.
– Это точно, – подтвердил Павлик, – знаем мы вас, вы ведь думаете, что с вами бог знает что должно случиться. Принцесса прилетит на воздушном шаре, ленточкой перевязанная.
А я говорил, что начинаю, быть может, догадываться, в чем мудрость жизни. Хоть и не так легко далась эта догадка, требующая жестокой трезвости и откровенности перед самим собой. В простых делах. В их постоянстве. В том, что никуда от них не деться, в какие выси ни заносись. А главное, что и не нужно деваться. В них всё – и уверенность, и спасение, и верный способ сохранить лицо, именно в них, а не в надеждах, истомивших душу. Все настоящее просто: ночь, снег и наш стол, освещенный чертежной лампой, уют нашей дружбы, которой не нужны ни проверки, ни доказательства, она равна самой нашей жизни. И возвращение блудного сына – разве этого мало? А остальное приложится, случится все, чему суждено, не надо только суетиться и махать руками, теряя достоинство и самого себя. А если и не случится, не страшно. Жизнь все равно не прошла даром, раз было в ней нечто, чему нет и не может быть конца.