Пококетничав еще немного, установив, так сказать, прочные отношения и уже утомившись ими отчасти, Катерина с визгом удалилась восвояси, шлепая таитянскими пятками по самой линии ленивого прибоя. Я смотрел ей вслед, сознавая, что более близкой души в этом поселке у меня нет. Ироническое это сознание не уязвляло меня, а даже успокаивало. В который уже раз я подумал о том, что правильно сделал, вернувшись в поселок спустя год. А ведь я страшился сюда возвращаться. А когда в прошлом году уползал отсюда, как уползает с глаз долой, с залитого солнцем асфальта куда-нибудь в подворотню, в подвал, в глухую, темную дыру кошка, которой перебили хребет хулиганским беспощадным камнем, то уверен был, что никогда уже не вернусь в здешние Палестины. И было мне горько от этой мысли, невыносимо горько, потому что к зияющей моей потере добавлялась, таким образом, еще одна, уж вовсе непредвиденная и незаслуженная: что еще, кроме смерти, могло разлучить меня с этими краями? И вдруг одно лишь воспоминание о них, только-только оставленных за спиной, сделалось для меня мучительным, словно эти горы, эти желтые холмы, эти каменистые пустынные бухты были причиной моего унижения, именно причиной, а не фоном, словно из-за них терял я рассудок, дрожал постыдной собачьей дрожью и заслонялся руками от солнца, пронзительного и злого, будто лампа в операционной. Полгода спустя среди зимы, когда боль моя из режущей сделалась тягучей и ноющей, привычной, как хроническая болезнь, я впервые за несколько месяцев вспомнил о поселке и его окрестностях без муки, с прежним томлением. Как будто среди морозных сумрачных дней вдруг затесалась краткая оттепель с нежностью в мягчающем воздухе и с упоительной синевой в небе. Все чаще стали случаться такие блаженные дни, образ побережья отделился наконец в моем сознании от ужаса, так нелепо с ним связанного, я уже мог думать о поселке, как думал прежде, представляя его в воображении чем-то вроде заповедной своей земли, чем-то вроде имения, доставшегося мне в наследство не по кровному, а по духовному родству. А чтобы избыть злую память, я охотно вызывался в командировки, прямо-таки набивался, полагая в отчаянии, что в суете и заботах затеряется постепенно нить постоянной моей, настырной, назойливой думы. Она и вправду начала было пропадать из виду, хотя возвраты ее всякий раз были озлобленно-жестоки. Зато тоска по поселку, словно по утраченному блаженству, нет-нет да и давала о себе знать, как в другие безмятежные времена. В последний раз она овладела мною на Камчатке то ли по отдаленному сходству пейзажей, то ли по более заметной их противоположности.
Я тогда впервые в жизни летел на вертолете, и меня трясло слегка от нервного возбуждения, в котором робость перемежалась с детским почти восторгом, с желанием вообразить себя бог знает кем: отпетым, забубенным сольном иностранного легиона. «Дед! Смотри! Ты же ничего такого в жизни не видел, дед!» – настойчиво и почти злобно, что было у него признаком душевного расположении, понукал меня вулканолог Гена и при этом совал мне в руки ломоть нежнейшей, истекающей жиром красной рыбины и откупоренную бутылку пива. Он был прав, такого я и впрямь никогда в жизни не видел. А кто видел? Много ли найдется людей, которые имеют право записать в свой жизненный приход пейзаж вот такой вот необъятной страны, словно не нуждающейся в нас, в наших домах и дорогах, превосходящей любые, и логические и бредовые, представления о величии и размахе, пустынной до жути, до уверенности, будто ты и есть самый первый в мире человек, кому выпало потревожить ее безмолвие своими неуверенными шагами. Впрочем, заносить пейзажи и виды в разряд несомненных жизненных прибылей – это уж чисто мое обыкновение, другого добра как-то не сумел нажить. Но когда прошло первое оцепенение, иное чувство вдруг закралось мне в грудь. Противореча главному впечатлению, оно исподтишка напоминало мне о чем-то, нашептывало, подъелдыкивало до тех пор, пока не стало мне казаться, что я уже бывал здесь однажды. Но когда? Каким образом? В мечтах? В снах, которые невозможно вспомнить наутро, но которые живут в потемках души, проникая в реальные воспоминания, мешаясь с ними, перепутываясь настолько, что одно по прошествии времени делается трудноотличимо от другого? Только приземлившись в долине Мутновской сопки, заросшей высоченной травой и пронзительно лиловыми цветами, я догадался, что вспоминаю о поселке. Вот так! Стоило лететь на край света, ночевать на полу в битком набитом хабаровском аэропорту, словно поле сражения, заваленном там и сям телами разметавшихся во сне людей, замирать от волнения и неожиданного уважения к себе в зыбком дрожащем вертолете для того, чтобы сравнить неспокойную здешнюю землю с окрестностями южного поселка. Но почему бы и нет? Те благодатные окрестности тоже пустынны, несмотря на курортную мельтешню, которая, казалось, в состоянии опошлить все на свете, да вот не их, и те же судороги земных недр, только еще более давние, чем на Камчатке, те же неистовства подспудных стихий запечатлелись и складках гор, в провалах пещер и в россыпи валунов по склонам холмов.