С поспешностью суетливой и отчасти непристойной я сбросил городскую тяжкую одежду, напялил шорты, проще – обрезанные, истасканные, вылинявшие джинсы – и вышел на двор. По улицам, выученным наизусть, заранее предугадывая каждый следующий дом, каждый павильон или просто фанерную будку, я шел, словно разведчик, по незнакомому вражескому городу, за любым поворотом ожидая подвоха, нападения, нового приступа смертельной тоски. Вот тут-то и начало оправдываться благое предчувствие, приведшее меня на место былого крушения, – боли я не испытывал. По тем самым местам проходил, где год назад корчился от удушья, где самым натуральным образом сходил с ума и света божьего не видел, и вот ведь причуды психики, сейчас ничего при этом не чувствовал, вернее, чувствовал странное облегчение. И земля эта не провалилась, и дома стояли на месте, и я, как это ни странно, был еще жив, и ни малейших следов моего позора не запечатлела здешняя природа.
По простенькой здешней набережной, лишь отдаленно напоминающей знаменитые черноморские променады, мимо причала и лодочной станции за пять минут добрался я до края поселка. Он обрывался сразу за дощатым павильоном тира, словно за крепостной стеной, и дальше простиралась холмистая степь, в это время года уже обесцвеченная солнцем, изжелта-серая, будто морщинами изрезанная на берегу трещинами и следами весенних дождей, и все равно прекрасная.
Все-таки я вернулся. Простил этой земле, что стала она невольным свидетелем моей глупости и унижения, и она простила мне помрачение рассудка и ту жестокую но отношению к ней несправедливость, на какую оно меня толкнуло. Дикие пляжи, еще более пустынные от того, что фигуры редких купальщиков можно было буквально пересчитать по пальцам, тянулись до горизонта, до того места, где ограничивала их гора, сползавшая в юре миллионы лет назад в виде расплавленного огнедышащего потока. Теперь она походила на айсберг или на мифическое чудище, высунувшее из глубин ребристый свой хребет. Я знал, что, взобравшись на него, увижу долину, чуть наклоненную к морю, распаханную под пары и тем внезапно родственную среднерусским полям, белая знойная дорога тянется вдоль борозды, всякий раз, шагая по ней, я бывал счастлив. Без прямых оснований, от воздуха, что ли, от приближения к морю, которое ощущалось вначале, а потом уже являлось глазам, от того ли, что пешее хождение исполнялось здесь изначальным забытым смыслом. Ни о каком велосипеде, ни о каком мотоцикле и думать не хотелось, и если редкая машина обгоняла меня, обдавая душной непроглядной пылью, ее водитель и пассажиры вызывали самую искреннюю жалость. Им недоступно было то вдохновение, которое постепенно и незаметно овладевало душой во время ходьбы в сильно напоминало восторг полета.
В прошлом году оно меня не спасло. Я все надеялся разделить его поровну, подарить его мечтал, положить к ногам как самую заветную ценность, какую имею, да вот не пришлось. Зато теперь оно одаривало меня жизнью. Весь этот год я не жил, а выживал, боролся за жизнь, цеплялся за нее, как мог и чем только мог, выкарабкивался, скользил, елозил на четвереньках и на животе и опять съезжал в топкую трясину отчаяния. И вот теперь, впервые за двенадцать месяцев, почувствовал – живу, пожалуй. Живу, черт возьми, потому что двигаюсь, и получаю от этого забытую радость, и ощущаю запахи, которые считал утраченными, и думаю не о том, что было. Вернее, не только о том.
Вот так и жил я все эти дни до знаменательного знакомства с Катериной. Изнурял себя походами по двадцать километров в день, плавал, пил по вечерам чай и был совершенно одинок. Одиночество ничуть меня не тяготило. С недоумением вспоминал я, как некогда, в иные времена томило меня и лихорадило наступление сумерек, надо было что-то придумывать, панически что-то организовывать, что-то узнавать, лишь бы только не упустить возможности веселья, хотя бы даже его тени, лишь бы – не дай бог – не пропал вечер. Господи, как раз там-то он и пропадал, в этой беготне за развлечениями, в этих шатаниях по компаниям, где все наперебой говорят и никто друг друга не слушает, где отступают на задний план, куда-то в тартарары проваливаются нормальные достоинства будничной трудовой жизни – и ум, и знания, и опыт, и сердечность, и доброта – и невероятно, словно на бирже, вырастают в цене, все на свете собою затмевают особые качества жизни праздной – застольное остроумие, бесцеремонность в обращении, умение бренчать на гитаре, везучесть в разного рода играх типа пресловутого «скреббла», «маджонга» или «монополии». (Ненавижу все эти игры, и раньше был к ним равнодушен, а теперь терпеть их не могу, прибежище умов равнодушных и ленивых вижу в них, нуждающихся постоянно в искусственном оживлении, подстегивании, взнуздывании, в подкалывании самолюбия и механическом раздражении азарта.)