Так я постигал уставные и неуставные отношения внутри футбольных команд. Но что касается Спортивного Клуба Черноморского Флота, то пока там был командующим адмирал Горшков, который был неравнодушен к футболу, флотская команда была знаменитой. Игры ее проходили на переполненном стадионе в Севастополе. Это был праздник. К центральной трибуне всегда подводили ковровую дорожку прямо по ступенькам, куда поднимались старшие морские чины во главе с Горшковым. И болельщики затихали, потому что тут же смотрели в программы — кто же сегодня выйдет в составе одиннадцати? Мнение Горшкова было решающим — кого поставить, а кого и нет. И вот на поле выкатывались двадцать два игрока, и спектакль начинался. После забитого гола в ворота противника адмирал исчезал за небольшой шторкой со всей свитой. А выходили из-за нее веселые и разгоряченные.
Как-то на одном из таких представлений счет после первого тайма был 0:4 не в пользу моряков Севастополя. Адмирал стоял подобно Ушакову, вцепившись в борт адмиральской трибуны, и что-то выкрикивал, потом, когда тайм закончился, вместе с оруженосцами скрылся в раздевалке футболистов.
Не было запретных троп для нас, мальчишек, хотевших знать все футбольные тайны. И вот я уже вишу на стене, и мой левый глаз заглядывает в раздевалку, где царит траурное молчание. Игроки опустили головы, тренер Артемьев и капитан, как обычно, не разбирали игру первого тайма. Слышался только адмиральский голос: «Позор, сдаете редут за редутом, бегом вперед-назад не играете, чтобы запутать противника. Нападающие, почему не бомбардируете передний край обороны? Мичман Ананьев, капитан команды, бросил якоря, дрейфуешь. Второй тайм, — продолжал Горшков, — начинаем со штурма, командовать буду я…»
И в таком духе все 15 минут. Что делать? 0:4 в первом тайме с такой командой как «Жальгирис» (а она тогда была очень сильной командой) — это практически гиблое дело. Но чувство юмора никогда не подводило футболистов, даже перед грозными адмиралами. Когда команды вышли на второй тайм и адмирал Горшков занял свое место, вдруг прямо с поля на него побежал капитан команды мичман Ананьев. Он поднялся прямо по ковровым ступенькам, сняв фуражку с какого-то капитана, и, отдав под козырек адмиралу, вытянувшись как полагается, произнес: «Товарищ адмирал, разрешите обратиться?» «Разрешаю», — вполне серьезно ответил адмирал. «Прошу вас дать команду на штурм ворот противника». «Начинайте!» — скомандовал Горшков. И его команда… получила в свои ворота еще три безответных гола.
В день второго мая крымской ранней жары Валера Захаров лежал в красном гробу, в черном костюме, в белой рубашке и галстуке, завязанном двойным, чуть искривленным узлом. Его тяжелые руки были сплетены на животе так, как будто одна пожимала другую. Молодой, красивый, 52-летний. Врачи-патологоанатомы, мои знакомые, сказали, что при вскрытии его органы были феноменально здоровы и умер он от алкогольной интоксикации. Через затылок проходил свежий шрам аккуратно зашитой раны уже мертвого человека…
Я стоял над гробом своего друга, и в голове прокручивалась вся тридцатилетняя лента нашей истории. Его хоронили почти все футболисты из разных поколений, потому что все его любили, уважали, как впрочем, и он сам всех — при жизни. Передо мной лежал навсегда неподвижный человек, который научил меня танцевать твист, привил вкус к английскому языку, одежде, человек, у которого я научился играть. Человек, который, как только я попал в команду мастеров, увел меня от дешевых соблазнов легкой футбольной жизни, когда можно было бездумно пердеть в компаниях за картами, шляться по городу, ничего не читать, ни о чем не думать. Как ни странно, перед любым молодым человеком всегда встает этот выбор в команде, ибо компании всегда разнородны и они втягивают молодого за счет игрового авторитета быстро и практически навсегда. И вот ты уже там — или среди матюкающихся, сплевывающих, хамящих, или…
Валера был счастливым исключением. Он сразу взял меня в оборот, и мы подружились. Отыграв три сезона за «Таврию», он был призван в СКА, в Одессу, где провел практически без замен еще три сезона, а затем вернулся в «Таврию», где и закончил играть вместе со мной в семидесятом. Он был чрезвычайно робким человеком, несмотря на футбольное бесстрашие, огромную работоспособность и технику. Он мог перебегать один всю команду, великолепно играл головой. Одна беда была у него, которая и погубила его таким молодым и здоровым и с которой никто практически не мог справиться.
Начну с того, что в Крым он попал из Рязани, после того как там у него умер отец — военный, полковник, вернувшийся в конце пятидесятых из Китая, где он заканчивал срок своей армейской службы. Валера говорил, что денег его семья привезла в Рязань к родственникам мешок или два. Поселились они у брата отца и сели праздновать за стол возвращение на родину. Да так и просидели, не вставая из-за стола, три года, пока не пропили эти два мешка, а отец его не умер. Валера рассказывал мне о жестоких застольях родственников, и о том, что ему как мальчику в то время перепадало то на фотоаппарат, то на велосипед, то на что-то еще… Но в Крым его семья приехала без отца и почти нищей. Ах, Валера, Валера… Это-то и запало ему больше всего в душу. Он часто говорил: «Сын футболиста будет футболистом, сын пьяницы будет…» И улыбался при этом, будто не веря сказанному. Он мог не пить месяцами, год, два, но, если запивал, то все шло под откос — деньги, дела, футбол, жизнь. Сразу в ход шли все накопления, появлялись люди — халявщики, которые раздевали его, ухватив толику пьянства и исчезали в семьях, появлялись другие, а он стоически продолжал. Одно время мы сильно зациклились с ним на этом, когда оба ушли из футбола и остались не у дел. Он был старше меня на шесть лет, здоровее. Я мог вынести 3-4 дня запоя, потом уезжал на сутки домой, отсыпался и приезжал за ним на такси. Кое-как собирал его, трясущегося, как я называл его тогда — мультипликационного, сажал в такси и увозил за город к матери. Он отходил там, недели две пил молоко, бегал кроссы и наконец я слышал его робкое постукивание в мою дверь. Я знал, что это Валера. Я открывал, он стоял выглаженный, побритый, светло улыбался и говорил: «Санек, ну что, пройдемся?» Мы выходили с ним в радостный город, и он говорил: «Ну что, по окрошке?» «Нет…» — тянул я. И соглашался. Мы шли в ресторан, и весь круг повторялся. Наконец, я не выдержал. Врачи предупредили меня: еще раз перепьешь — сдохнешь. Я поверил и испугался. Валера отнесся к этому уважительно, но сам оставался при своих… Он был уникальным человеком, да и, пожалуй, уникальным футболистом. Анатолий Федорович Зубрицкий, который слыл очень жестоким человеком и тренером, никогда не отчислявшим игрока дважды, отчислял Валеру из «Таврии» восемь раз и восемь раз брал назад, ибо при всей жестокости знал цену ему как игроку, и, как ни странно, понимал его душу. «Представляешь, Санек, — говорил Валера мне, — в Ростове, после игры мы выпили несколько бутылок шампанского и сидели в номере. Вдруг ворвался Зубр и набросился на меня — мол, это все ты, и представляешь, при всех вылил мне бутылку шампанского на голову… Позор, позор мне… А утром я иду по улице и вдруг вижу, что навстречу мне опять Зубр идет. Ну, я в сторону, а он ко мне и представляешь, Санек, прощенья попросил за вчерашнее… Да я чуть не сгорел со стыда…» Да, чтобы Зубрицкий просил прощенья — это редкость. Но, видимо, Валера был действительно редкостью, что даже такие зубры, как Анатолий Федорович Зубрицкий, с ним так обходились. Однажды Валера сказал: «А знаешь, когда мы играли против «Торпедо», то Федоров (тренер СКА, Одесса) сказал: «Будешь играть против Стрельцова и пожестче с ним, вставь ему пару раз, наступай на пятки, не давай играть…» «Ну и как ты?» — спросил я. «Поставили мне за игру двойку. А Эдик из-под меня забил два гола. Ну не мог я ударить его, не мог. Не мог сыграть в кость, я слишком люблю его. Он уже получил свое, я еще отмажусь, пусть будет двойка…»