Выбрать главу

А в это время ко мне подошел в толпе вываливших на поле болельщиков смешной поддатый мужичок в матроске и с большим биноклем. Он рассматривал меня крупно в увеличительные стекла, затем переворачивал бинокль, и я становился маленьким и удаляющимся в его зрении и памяти навсегда. Как, впрочем, и он для меня. А между нами шагал человек в черном — судья, арбитр моих чувств и телодвижений, неотступный, карающий то справедливо, а то совсем не по делу…

Чувство мяча, чувство поляны, чувство команды, чувство удара и, наконец, чувство гола… Заметили, как много в футболе уделяется чувству, казалось бы, в этой грубой, жестокой порой игре и так много связанного с настроением, с малейшими подвижками в характере. Такой-то, говорят, забил решающий гол и «похоронил» команду. Или не забил и «простил» вратаря. Голеадоры забивают не голы, а «шпалы», «нлуки», «кладут красавцев», не работают с мячом, а «держат его». Дело не в сленге, дело в сенсорике, в повышенной чувственности игроков. Мяч исполняет в футболе чуть ли не женскую роль — чувствуешь его, любишь — в ответ получаешь то же самое. Это дается нелегко, с детства, чуть ли не спать нужно с мячом. К сожалению, тренировки мальчишек сейчас проходят совсем не так, как раньше, может, методики изменились, но все меньше и меньше технарей, таких как Сергей Сальников, Михаил Гершкович, Володя Мунтян. Только мальчик получит на тренировке мяч в ноги и хочет что-то сделать с ним, а ему уже кричит наставник: «Отдай мяч, не держи его!» И он отдает, нужно ли, не нужно, но отдает, хотя ранний коллективизм вреден. И самое неверное, на мой взгляд, в тренировках технике учат в целом, технику не разделяют на элементы и не дают по стадиям, чтобы потом собрать воедино. Подход к мячу — великое дело, но это нужно растолковать, ибо без понимания того, что как подойдешь к мячу, так и пробьешь, так и остановишь, — ничего не получится. Никто не объясняет, что ноги, вернее движение их, переступание с одной на другую, дабы мяч не застал тебя врасплох, — это главное. По себе помню, что если выходишь на поле и ноги у тебя легкие, подвижные, и твой мозг не должен принуждать к тем или иным движениям, и ты как бы забываешь о плоти, а она все делает на подсознании, на том динамическом стереотипе, о котором так долго говорили нам тренеры, сами не разбираясь в этой афористике. И вот игра пошла, и ты сыграешь обязательно хорошо, но если голове нужно давать команды, какой финт делать или как бить — щечкой, а не внешней стороной стопы, то все, лучше садись на банку и суши сухари — дело швах… «Что ты возишь мяч?» — часто раздавалось со стороны скамейки. «Не вожу, а держу, пока кто-то не откроется, стоят же все». — «Ну возьми его в руки и держи», — орали в ответ. Кстати, мяч должен все время ходить от игрока к игроку, даже и без явного продвижения вперед. Дело в том, что под хождение мяча двигаются и все игроки. И в какой-то момент может открыться брешь, куда можно воткнуть мяч для продвижения атаки — на свободное место, на выход, за спину защитнику. Отсюда и складывается великая геометрия игры, если это настоящий коллективный футбол.

Мальчишки, выросшие под окрик «отдай мяч», подходя к штрафной, не знают, что делать с ним, и конечно же, теряют его. Нужны как минимум десяток пластических движений, пляска над мячом и имитации ударов или отдачи, дабы к тебе побоялись подойти, ибо, если броситься на все это, то и появятся пресловутые щели в обороне. Однако обычно игрок, принимая мяч, застывает на месте, хотя перед тем как получить его, он должен сделать несколько отвлекающих жестов, чтобы сбить с толку противника.

Вспоминаю, как играл киевлянин Андрей Биба. Он получал мяч и пробивался с ним к бровке, и бровка служила ему своеобразным партнером. Никто не мог просечь, что из-за бровки Бибу никто не атаковал, а он страховался этим и, видя перед собой всю картину игры, мог распорядиться как угодно мячом, держа его на замахах и ложных передачах. Затем, дождавшись, когда на него оттянется примерно половина играющих, длинным пасом переводил мяч в другую половину поля, где уже действовали защитники и полузащитники из его команды.

Что и говорить, футбол — великое искусство, и как жаль, что в среднем игрок вытягивает десяток лет — как он мог бы усовершенствоваться, но… Когда я стал уже гораздо старше после всех моих неудач с травмами, я начал играть просто так, для себя за какую-нибудь командочку и понял, что, приобретя жизненный опыт, стал играть лучше в смысле понимания игры, мудрости, не было молодецкой суеты, и сложные задачки теперь решались проще.

Футбол, как ни странно, в отличие от многих моих друзей, дал мне какую-то жизненную уверенность, и когда я сразу после команды мастеров пришел работать на телевидение в качестве ассистента кинорежиссера, то мне не составило большого труда через полгода почти самому снять документальный фильм, который потом показывали по ЦТ. Мой первый режиссер был самоуверен и нагл, но не ему же меня, футболиста, учить этому. И когда мы на вертолете прилетели к памятнику на Сиваше, и его надо было снять крупняком, то мешал географический знак, и мой режиссер небрежно бросал мне: «Так, знак закопать!» Я исчезал на несколько часов и, появившись в гостинице, на вялый и недоверчивый вопрос: «Ну и что, закопал?» — я так же нагло и уверенно отвечал: «Да, закопал и знак, и памятник». Режиссер только ахал: «Во дает, футбол ер». «Но сегодня вечером надо снять пару девочек», — продолжал мой провинциальный Феллини, — «но чтобы там без разговоров, да — да, нет — нет». Он корчил из себя торопливого гения, и когда я привел в номер двух девиц, то после поддачи и нормального разговора моя легко раскололась, а его так разозлилась, что ушла домой, ибо мой Феллини долго пропихивал ей что-то о контрапункте в киноискусстве. А потом самоуверенно предложил ей дать ему, намекая на свою образованность и интеллект. (И это в черноморском районе, где ни о Феллини и даже ни о Бондарчуке не слыхивали). И помню, как он, кирной, орал ей вослед: «Как жрать, пить — да, а как утешить бедного интеллигента, так у меня сегодня краски, краски»… Ну как можно с таким? Плюнул я на него и бросил его великое искусство после его «хорошего отношения к лошадям». Да и не «краски» были у его девицы, а просто он был обыкновенным мудаком. Потом я узнал, что после показа по ЦТ все документальные фильмы попросту сжигаются, чтобы не захламлять кинофабрику, и я бросил это глупое занятие. В душе, как тогда казалось, ютилась «нетленна», и начал я заниматься этим проклятым делом — складывать слова в строки.

И когда я в первый раз как поэт полетел в Америку на международную писательскую программу, то совершенно спокойно один добрался до маленького университетского городка Айова-Сити (студентов 27 тысяч) и поселился в гостинице и был счастлив: «Во как принимают! Все живут в общежитии, хотя и в одноместных номерах, а я, видно, большой перец, коль в Америке в классной гостинице живу один, хотя и плачу недорого, со студенческой скидкой». Но все оказалось не так просто. Мы подружились с замечательным парнем — эмигрантом из Москвы Игорем Савельевым, и он на второй неделе вдруг честно говорит мне: «Вот ты думаешь, что ты такой крутой, мол, из СССР поэт, бляха-муха, живешь в отеле один… А ты знаешь, что живешь здесь только потому, что все остальные писатели из тридцати стран отказались жить с тобой вместе, узнав, что ты из Советского Союза?» Меня это немного задело: ведь я-то есть я, причем здесь весь совок… Опять спасло чувство хорошего финта, вернее, врожденная или воспитанная футболом естественность. Я надел спортивный костюм, кроссовки и пошел играть со студентами в соккер. Неуклюжие американцы, плохо играющие в европейский футбол, были немного поражены, что визитер-профессор из страны советов, приняв мяч на грудь, нанизывая пачками студентов-футболистов, начал забивать гол за голом. И для многих писателей, не принявших меня в свою семью как совка, тоже было неожиданностью: после лекций они останавливались у футбольного поля, видели, как я, не обращая на них никакого внимания, делал знакомое мне дело, затем перевели кое-что из стихов, увидели, что это поэзия, но все-таки не спешили раскрывать объятия… Наконец, наступил кризис. Прибегает как-то вечером Игорек Савельев и говорит, что венгерского писателя за то, что он, поддавший, оскорбил аргентинскую писательницу, высылают из Америки, изгоняя с программы. Она написала письмо и требует этого от руководства программы. «Ждут твоего мнения, ибо решили опросить каждого», — сказал Игорек, и мы прыгнули в его двадцатилетний «Форд». Собрание было в разгаре. «Господи, — подумал я, — тот же совок», — и сказал примерно следующее, что высылка из Америки венгерского писателя в пока еще коммунистическую страну сломает его жизнь навсегда (это был 1988 год) и что эти методы доносов писателей на писателей мы прошли, и я поражен, что западные интеллектуалы ничем не отличаются от восточных и, что самое главное, если Ферри будет выслан из Америки, то я в знак протеста покину программу вместе с ним. Это было рискованное заявление для меня, бывшего в Штатах впервые, но я был искренне зол, и азарт взыграл во мне. Шеф программы Фред Вудард побежал звонить в Вашингтон. Он сказал, вероятно, что я был против высылки венгра, и откуда-то с американского верха, а тогда только началась политика сближения, ответили, что пусть все остается на своих местах, только примирите и успокойте аргентинку. Так оно и было. Я уехал с Игорьком в отель, и мы ночью напились с ним и бедным венгром в ночном баре. Спасенный все время ставил.