Выбрать главу

Река мужчин с влажными глазами, струившаяся к манежу спартаковской академии, где был установлен гроб, открыла, что в очерствевшей нашей жизни люди остались чувствительны к настоящему. Не популярность была сутью отношения к футболисту Черенкову — это была любовь.

Мы все умрем. Надежды нет. — губермановские строки.

Но смерть потом прольет публично

На нашу жизнь обратный свет,

И большинство умрет вторично

Очередь на прощание тянулась от метро “Спартак”, и все отведенные часы живая нитка не прерывалась.

Кстати, о метро. Федор часто ездил в подземке — будучи игроком и потом тоже. Последнее время его реже узнавали, не просили автограф, не то что раньше, когда не было проходу.

“Это меня не напрягало. Подходили люди, подсаживались, спрашивали о футболе, ехали две-три остановки... А бывало, замечал, люди смотрят со стороны, но подойти не подходят... Они просто мне давали отдохнуть...”

Теперь, после славы, с неприметным рюкзачком за спиной, он, оставшись один, словно получал подпитку от мелькавшей толпы.

“Без машины лучше. Еду в трамвае — смотрю, как люди одеты. Слушаю, о чем говорят. Чувствуешь жизнь, которая течет вокруг. Мне это необходимо”.

В четырех стенах было трудно, и он тянулся к людям. Однажды его спросили про пылившийся где-то диплом горного института, который он добросовестно и без поблажек писал дома, в гостиницах, на базе. Диплом назывался “Смоло-инъекционное упрочнение горных пород” — что-то пригодилось в жизни? Федор не отшутился, как можно было ожидать: “Встречи с людьми, которые живут трудовой жизнью, куда более суровой, чем наша, футбольная, обогащают”. В чьих-то устах такое прозвучало бы высокопарно, а у него — просто.

С возрастом он стал скептичнее смотреть на игру, когда-то бывшую для него всем.

“Я ведь всю жизнь играл в футбол, по большому счету, ничего другого и не умею. Но последние годы переосмысляю свою жизнь. Сейчас думаю, что гораздо правильнее для души было бы стоять за станком, за чертежным кульманом... Играть во дворе в футбол, наверное, безобидно, только если ты это как праздник общения воспринимаешь, не ревнуешь, не ругаешься. А вот когда начинаются страсти, так называемая спортивная злость, тогда, видимо, и начинается грех. Увы, большой спорт и страсти неразделимы. Чтобы достичь чего-то, ты должен выложиться полностью. А это калечит — и тело, и душу”.

Это уже от веры. Федор пришел к тому, что испытание дается человеку не случайно, что талант, и несчастья, и вообще все — от Бога.

Он часто уезжал в отдаленную церковь и жил там неделю-полторы: работал, молился, успокаивал душу.

“Прежде не мог в церкви долго находиться, на меня что-то давило и будто выталкивало наружу. Но все изменилось, когда зашел в храм на территории больницы. Понял, что должен позаботиться о своей душе, прийти к Богу — и почувствовал там себя легко и умиротворенно”.

С какого-то момента не только в “Спартаке” — во всем советском футболе стали понимать, что Федор немножко не от мира сего. Еще задолго до того, как он ударился в Бога, было в нем что-то блаженное, а позже, когда вера начала перепутываться с болезнью, это давало порой сумасшедший эффект.

По своей природе это был очень добрый и простой человек. Романцев скажет о даре Федора: он сам не знал своего масштаба.

За это его и любили. В нем не было современного понимания крутости, он был такой, как мы, с общим для всех прошлым и настоящим.

Ходил в кино, ел пельмени из гастронома, любил нашу эстраду — “Машину”, “Песняров”, “Самоцветы”, “Голубые гитары”. Первый магнитофон у него появился, только когда стал играть за команду мастеров. А джинсы купил, первый раз отправившись с молодежной командой на турнир в Индонезию, не “Ли” и не “Вранглер” — тоненькие индийские. А когда смог приобрести фирменные, было приятно, но без восторга. Восторг — это когда против киевлян пройдет фокус из кунцевского двора.

И взгляд простой, без величия, с затаенной внутренней грустью за доброй улыбкой. Он был как мы — таким, какими могли быть мы, если бы и нас поцеловал Бог.

В какой-то момент он стал обходить отдельные темы, чувствовал, может проскользнуть слишком личное, лишнее. Журналисты действительно приходили с разным, осторожно выводя на этакое, что потом на страницах не опускали.

Тогда ему было порой неловко, а теперь оказывается, что эти не подвергнутые правке ответы — возможность понять что-то из происходившего в его душе.