Для жительства каморы отведены при первой роте, пищей в столовом зале довольствоваться велено. Ох, и смеялся же Яков Шумский, глядя на друзей-товарищей, что пришли прощаться на Смольный двор. Григорий на башмаки да пряжки загляделся — завидует. Фёдор задумался — впереди и ему то же… Конечно, не в шляпах поярковых дело, а главное — куда теперь жизнь повернёт, в какую сторону, для чего… Не было бы как в присказке: вырос камешек во крутой горе — излежится в шелках да бархатах!
Хорош вечер был. Песню тихую пели. Без огня сидели, сумерничая в пустынных покоях Смольного. За рекой Невой часы отзвонили. Месяц взошёл молодой, несмышлёный ещё, в лужу глянул — оробел: не утонуть бы! За облачко уцепился, держится.
Дмитревский с Яковом в углу шепчутся, напоследок дружбой греются. Прислушался Фёдор.
— Актеру, Яша, думать — главное! День думай, два, три, неделю… Всё продумаешь — играй.
— Что тут голову ломать. Думать, чего и как, — это не для моей головы забота! Я лучше пять раз сыграю, чем раз все обдумаю. Сыграть — это что…
Слушает Фёдор, и видится ему: сарай кожевенный да эти спорщики, что в холод, впроголодь сберегли, не растеряли любовь к ремеслу актёрскому. А Яков, ему и невдомёк, что сотню лет на театре русском спор их продолжать будут, вздохнул, шляпу гамбурскую на голову примерил, рожу состроил… не смешно! Ни ему, ни другим…
Поняли вдруг: Якову хуже всех — один остаётся в стороне, на ветру!
Пути зимнего в тот год пришлось ждать долго. Николин день прошёл, а снега едва на заячий след хватает. Зато потом и мороз и пурга.
Двор тронулся в Москву. С деревень мужиков, баб согнали — заносы сметать, ухабы ровнять, в снег валиться, чувства выказывая, когда царица мимо ехать будет… Григорий где-то в конце обоза заботами дансерок в возок между баулов от мадамы упрятан. Едет, ни о чём не тужит. В семнадцать лет девичьи руки хоть от кого заботы отведут.
Фёдор с французскими комедиантами. Возок тёплый, изнутри мехом обитый и такой обширный, что четверо в него вмещались. Трагик французский Префлери, опасаясь мороза, обвязал, себя подушками сзади и спереди, сверху в полость овчинную завернулся… Выйдет на станции, все прочь шарахаются. Народ весёлый, особливо Розимонд, что Скапеном мольеровским Фёдору памятен был. Этот всё любопытствует: «А это что?!..» И опять в смех, в болтовню! В возке слюдяное оконце, с того как бы уюта больше. Кони бегут, фыркают. Префлери из-под овчин высунулся:
и, ныряя под полость, Фёдор пояснил:
— Расин!
— Расин, — засмеялся и Фёдор, трепыхаясь в ухабах, — у нас тоже… российский, свой… Александр Петрович. Конечно, «вкус к театру от его пера исправлен», а всё же… С ним, как в лесу, идёшь, с пути сбившись, — и грибы тебе тут, и ягода, и орех, а ничего не мило…
В возке насупротив дремлет Сериньи, комедиантка красивая, что царицу Федру играла. Не забыть того дня… Словно взяла его за руку, ведя через горный, шумный поток, срываясь и падая в смертную гибель страстей губительных.
Тряхнуло возок так, словно здесь вот вояж навек и кончился. Чуть ли не на боку поволокли его резвые кони. Ямщик в снег соскочил, рядом бежит. Взвизгнула Федра, за Волкова уцепилась. Префлери всеми подушками навалился, один Розимонд, словно всему рад, кричит:
— За каким дьяволом попал он на эту галеру![20]
Ямщик возок выправил, кони потянули ровней, опять заскрипели полозья, опять побежали в слюдяном оконце снега да елочки…
Пост начался. Елизавета то по церквам, то в Коломенское село ездит, колыбель свою детскую смотрит… А Фёдору что ж, сидеть сложа руки?
При дворе словно забыли о нём, Гаврила, брат, из Ярославля подъехал — стало их трое, и на троих дела нет. Спасибо, Разумовский, граф, хор и комедиантов своих из Глухова затребовал, — пристали к ним. На частном театре без спроса, без ведома двора играли. С французами дружбу свели. Посмотрел Розимонд Фёдора на театре, сказал: «Играть, словно тяжесть стопудовую нести, нельзя… Пойми, Фёдор… У искусства крылья должны быть!» «Крылья, крылья… — думает Фёдор. — Перо одно из крыла выдерни, — птица вкось летит, а то и о землю ударится! А тут…»
Более года гостил двор в Белокаменной. Царица скучать начала. От скуки гневаться, а в гневе браниться не хуже майковского попугая.
Близстоящих «припадочных»[21] людей довела до замешательства. Стали они об обратном вояже думать, об удовольствиях и рассеянности для царицы. Надумали: «Сданных в корпус певчих к возвращению государыни обучить тражедии и представлению её». Ахнули «дубы», погнулись… Спавшими голосами «Синава и Трувора» зашелестели.
20
Фраза, неоднократно повторяемая Жеронтом — персонажем пьесы Мольера «Проделки Скапена».