Павел Васильевич Анненков
Г-н Успенский
Небольшой томик рассказов г. Успенского, изданный в 1861 г., привел нам на память другой небольшой томик народных рассказов, изданный Шили 12 лет назад, именно «Записки охотника» г. Тургенева. Различие двух литературных эпох нигде, может быть, так ясно не выражается, как в этих книжках, занимающихся почти одним и тем же предметом: жизнью простого народа посреди других классов общества, более или менее образованных. Благодаря этим изданиям, мы можем теперь сличить отношения писателей к русскому народу в конце 40-х годов с отношениями к народу нового литературного периода в начале 60-х и получить несколько выводов, может статься, не лишенных своего рода значения и занимательности.
Литературная эпоха, в которую явились «Записки охотника», нисколько не стеснялась в своих суждениях о народе и служила, как известно, ареной для весьма яростных и совершенно бесцеремонных битв между различными мнениями о старине, о древней цивилизации страны и о наследии, оставленном ими государству вообще. Так было, покуда народ являлся как отвлеченное понятие, как вопрос науки; но лишь только литература выходила из круга философских, исторических и политических прений по его поводу и бралась за народ как за живое, нравственное лицо, дело изменялось совершенно. Самые сильные художнические таланты того времени обнаруживали замечательную осторожность в обращении с ним и даже вводили для этого особенные приемы. За очень малыми и совершенно незначительными исключениями, каждое из произведений, где дело шло о воспроизведении быта и понятия народа, подчинялось каким-то тайным законам приличия, возникшим безгласно, но всеми признанным. Существование чего-то вроде этикета, добровольно налагаемого на себя теми, кто решились вступить в сферу народной жизни, чувствовалось постоянно. В чем заключались условия этого этикета и какие требования содержали в себе законы установленного приличия, определить с точностью довольно трудно: они, например, нисколько не исключали свободы суждения и порицания, не нарушали прав писателя передавать без утайки всевозможные комические положения, не возбраняли ему самого кропотливого и самого мрачного анализа темных сторон народного быта и предоставляли его произволу бичевать порок, невежество, дикость нравов и понятий везде, где бы он их ни встречал. Кодекс вежливости, гуманного общежития по отношению к народу, кажется, заключался весь в одном правиле: признавать за народом обладание своеобычной мыслию и оригинальным воззрением на мир. По этому пункту состоялось то молчаливое соглашение между писателями, которое объясняет общий характер их произведений. Правило это, раз утвержденное, должно было устроить одинаково и все приемы авторов при приближении их к отдельным личностям из народа, какими бы смешными или черными лицами, впрочем, они ни представлялись их наблюдению. Задача состояла в том, чтоб отстранить народ, взятый в массе, от всякой ответственности за эти личности: при самом беспощадном обличении дикости, зверских и животных страстей, правило требовало, чтоб народ целиком или одно из низших сословий общества оставались постоянно в стороне и не были тронуты никаким обидным подозрением. За ним бережно сохранялась репутация силы и предположение о неизмеримых средствах обновления, какие они способны найти в самих себе при случае. Что бы кругом них ни происходило и к чему бы они ни подали сами повода, они уже оставались
безответственными лицами в конституционном смысле эпитета. Эта утонченная вежливость писателей к народу сообщила произведениям минувшего литературного периода особенный характер, еще мало оцененный исследователями. Он лежит так же точно на произведениях Островского, что бы ни говорили об ужасах его «темного царства», как и на произведениях Писемского, что бы ни толковали о хладнокровных, беспощадно-реальных отношениях этого автора к предметам изображения: он составлял отличительное качество произведений покойного Кокорева, так мало оцененного при жизни и по смерти, и он же проникает все сцены «Записок охотника», которые в свое время и подверглись за то обвинению в намерении возвысить одно сословие насчет всех других. Тут еще надо заметить, что поэтическое созерцание русской природы и самой обстановки простого человека, свойственное им всем, заметное и у Писемского (см. «Питерщик» и рассказ о кликуше), весьма сильно развитое у Тургенева и введенное Островским даже в драму (смелость замысла и превосходные эффекты, добытые исполнением его, известны публике) было во многих случаях смягчающим фоном для картин из народного быта. Поэзия при этом составляла еще род охраны, род щита, под которым бережно соблюдались все права народа на симпатическое участие общества, а иногда употреблялась как полупрозрачный вуаль, который не скрывал его недостатков, а только умерял их резкость. Все эти приемы и общее настроение писателей, откуда они вышли, подсказаны были не корыстным расчетом, часто встречающимся в иных демократических литературах, которые на лести народным массам и на придворной службе у толпы стараются упрочить свое влияние и приобресть силу, недостающую их нравственным основаниям. Здесь ничего подобного от масс и от толпы ожидать нечего, а скорее можно было ожидать кое-чего с противоположной стороны. Причина появления уклончивых и, пожалуй, потворствующих отношений к народу была здесь совсем другая. Крепостное состояние во всех его видах, начиная с неусыпной опеки до безотчетного произвола, еще не покидало твердой своей позиции, а между тем реформа крестьянского быта и общества вообще, которая должна была столкнуть враждебное установление с места, уже жила в избранных умах, прежде своего появления в законодательстве: эта еще непризнанная, еще не воплотившаяся реформа именно и подсказывала тон ласкающего и возвышающего обращения с народом, сделавшийся обязательным для всех писателей. Литература становилась адвокатом народа в то самое время, как объявляла себя его живописцем, и это двойное призвание уже исключало для нее возможность патриархально-свободного или дружески фамильярного отношения к нему, да и вообще всякую бесцеремонность в приемах.