Все эти замечания подводят нас вплотную к ответу на поставленный ранее вопрос: чем определяется характер и степень общественной значимости тех идей, которые кладутся в основу художественного произведения: «Дать истинное вдохновение художнику способно только то, что содействует общению между людьми. Возможные пределы такого общения определяются не художником, а высотой культуры, достигнутой тем общественным целым, к которому он принадлежит. Но в обществе, разделенном на классы, дело зависит еще от взаимных отношений этих классов и от того, в какой фазе своего развития находится в данное время каждый из них» («Искусство», стр. 160).
Следовательно, если для художественной обработки пригодна не всякая идея, а лишь идея, содействующая максимальному общению человеческих масс, то степень общественной значительности идей определяется классовой подоплекой творческой психики поэта.
Плеханов далеко не ограничился выработкой этих алгебраических формул, он много поработал и над заполнением этих формул конкретным арифметическим содержанием. В его произведениях разбросано не мало примеров блестящего классового анализа различных литературных течений и произведений. Вот что, например, говорит он о русской поэзии до-некрасовского периода:
«Поэзия и вся изящная литература предшествовавшей общественной эпохи была у нас преимущественно поэзией высшего дворянского сословия (курсив автора). Я говорю: „преимущественно“, так как были блестящие исключения из этого общего правила: достаточно назвать Кольцова. Но эти исключения (курсив автора) всеми встречались именно как исключения, и потому подтверждали общее правило (курсив автора)» (том X, стр. 379).
Литературу некрасовского и после-некрасовского периода Плеханов, наоборот, рассматривает, как литературу, прежде всего, разночинцев, т.-е. мелко-буржуазной интеллигенции. В классовых чертах разночинца он ищет ключа к раскрытию характерных черт разночинческой литературы: «Зная, что писатель является не только выразителем (курсив автора) выдвинувшей его общественной среды, но и продуктом (курсив автора) ее; что он вносит с собой в литературу ее симпатии и антипатии, ее миросозерцание, привычки, мысли и даже язык, — мы с уверенностью можем сказать, что и в качестве художника наш разночинец должен был сохранить те же характерные черты, которые вообще свойственны ему, как разночинцу» (там же, стр. 11). Классовый характер носит не только художественное творчество, но и художественное восприятие. Дворянин до мозга костей, Тургенев, в значительной степени барин — Л. Толстой не считали Некрасова поэтом, но совершенно не таково было отношение к своему поэту молодых разночинцев: «Молодые разночинцы просто-на-просто не поняли бы человека, который вздумал бы доказывать им, что Некрасов не поэт. „Предоставьте нам судить об этом“, — сказали бы они такому человеку, и были бы совершенно правы (курсив автора) (там же, стр. 389).
Классическим образцом классового анализа искусства является плехановский разбор французской драмы и живописи XVIII го века. Вот как определяет Плеханов характер французской классической трагедии времен Людовика XIV: „Французская трагедия не имеет ничего общего со взглядами, стремлениями и неудовольствиями народной массы. Она представляет собой создание аристократии и выражает взгляды, вкусы и стремления высшего сословия“ („Искусство“, стр. 102). В другом месте Плеханов сделал несколько небезинтересных замечаний на ту же тему: „Белинский и сам чувствовал, что в пользу французской трагедии можно привести чрезвычайно много смягчающих обстоятельств. В статье о „Борисе Годунове“ он, заметив, что Пушкин очень идеализировал Пимена в его первом монологе, говорит: „Следовательно, эти прекрасные слова — ложь, но ложь которая стоит истины: так наполнена она поэзией, так обаятельно действует на ум и чувство. Сколько лжи в этом роде сказали Корнель и Расин, и однако-ж просвещеннейшая и образованнейшая нация в Европе до сих пор рукоплещет этой лжи. И не диво: в ней, в этой лжи относительно времени, места и нравов, есть истина относительно человеческого сердца, человеческой натуры“. С своей стороны мы скажем, что „ложь“ Корнеля и Расина была истиной не столько относительно человеческого сердца вообще, сколько относительно сердца тогдашней французской образованной публики (курсив мой Г.Л.)“ (том X, стр. 298).