Выбрать главу

Едва дождавшись остановки, Гаврилеску спрыгнул с подножки трамвая. Улица вновь дохнула на него зноем, запахом расплавленно го асфальта. Он с трудом перешел на другую сторону, бормоча себе под нос: 'Держись, Гав-рилеску! Уж не стал ли ты сдавать? Видно, склероз, теряешь память. Повторяю. держись! Не имеешь права! Сорок девять лет для мужчины не возраст… Но такая его охватила усталость, такое изнеможение, что он рухнул на скамейку прямо на солнце. Вытащил платок и принялся утирать лицо. 'Кажется, нечто похожее со мной уже случалось, — подумал он, пытаясь себя подбодрить. — А ну припомни, Гав-рилеску, напряги память. Где это было? Ты вот так же сидел на скамейке, тогда у тебя совсем не было денег. И тоже стояло лето, только не такое жаркое… Он оглядел безлюдную улицу — дома с закрытыми ставнями, с опущенными шторами казались пустыми. 'Люди разь-ехались на курорты. Не сегодня завтра уедет и Отилия', - подумал он. И вдруг вспомнил: зто было в Шарлоттенбурге; как и сейчас, он сидел на скамейке, залитой солнцем, только тогда в животе и в кармане у него было пусто. 'Если ты молод и артист, все переносится лег-че', - подумал он. И поднялся, сделал несколько шагов, чтобы посмотреть, не видно ли трамвая, — в движении не так жарко. Он вернулся, прислонился к дому, снял шляпу и стал обмахиваться.

Всего метрах в ста от остановки был самый настоящий оазис. Высокие липы сада накрывали тротуар густым шатром ветвей. Они манили к себе, но Гаврилеску колебался. Кинул взгляд туда, откуда должен был появиться трамвай, и вдруг решительно двинулся к саду. Вблизи тень оказалась не такой густой. Но из сада веяло прохладой, и Гаврилеску, вскинув голову, задышал всей грудью. 'Л как было здесь месяц назад, когда цвели липы', - мечтательно подумал он. И, подойдя к решетке ворот, стал разглядывать сад. Дорожки, посыпанные гравием, были недавно политы, он видел цветущие клумбы, а вдали бассейн, окруженный гномами. Трамвай протарахтел совсем рядом, и Гав-рилеску, обернувшись, с улыбкой воскликнул: 'Слишком поздно! Повторил по-немецки: 'Хн вра~! — поднял шляпу и долго махал трамваю вслед, как бывало на Северном вокзале, когда Эльза отправлялась на месяц к родным в деревню неподалеку от Мюнхена.

Потом спокойно, не спеша пошел вперед. На следующей остановке он снял пиджак и приготовился терпеливо ждать, когда внимание его привлек горький запах — будто кто-то растер между пальцами лист грецкого ореха. Он огляделся. Никого. Улица, насколько хватал глаз, пустынна. Смотреть на небо он не решался, но чувствовал над головой раскаленный добела слепящий свет, асфальт дышал жаром, обжигал рот и щеки. И тогда, надвинув на лоб шляпу, с пиджаком под мышкой, он покорно отправился в обратный путь. А завидев издали густую сень старых орехов, почувствовал, как забилось сердце, и чуть прибавил шагу. Он почти дошел до заветной тени, когда сзади послышался металлический стон трамвая.

Остановившись, он снова в знак приветствия снял шляпу и воскликнул: 'Слишком поздно! Слишком поздно!..

Прохлада под сенью старых орехов была так неожиданна, так диковинна, что Гаврилеску на миг смешался. Будто вдруг неведомая сила перенесла его в горный лес. Ошеломленный, с почтительной улыбкой озирал он высокие деревья, каменную ограду, увитую плющом, и бесконечная печаль овладела им. Столько лет проезжать на трамвае мимо этого сада и ни разу не остановиться, не увидеть его вблизи! Закинув голову, он глядел на вершины деревьев и медленно шел вперед. И вдруг оказался у ворот, и ему навстречу — будто она караулила его — вышла красивая, очень смуглая девушка в ожерелье, с золотыми серьгами.

Она схватила его за руку и зашептала:

— Желаете к цыганками

Глаза и рот ее светились улыбкой, и, видя его колебания, она чуть потянула его во двор. Гаврилеску, зачарованный, последовал за нею, но, сделав несколько шагов, остановился, будто собираясь сказать что-то.

— Не хотите к цыганками — еще тише прошептала девушка.

И, глубоко заглянув ему в глаза, поспешно повела за руку к старому домишку, прятавшемуся в буйных кустах бузины и сирени. Открыла дверь и подтолкнула его вперед. Гаврилеску очутился в странной полутьме — будто в ком

нате были не окна, а синие и зеленые витражи. Где-то на улице проезжал трамвай, и его металлический грохот показался Гаврилеску таким невыносимым, что он поднес руку ко лбу. Когда грохот стих, рядом, за низким столиком, он увидел старуху; старуха попивала кофе и разглядывала Гаврилеску с любопытством, будто ожидая, когда он проснется.

— Что угодно сегодня твоему сердцу? спросила старуха. — Цыганку, гречанку, немку?..

— Нет! — Гаврилеску прервал ее движением руки. — Только не немку.

— Тогда цыганку, гречанку или еврейку, — продолжала старуха. — Триста леев, — прибавила она.

Гаврилеску торжественно улыбнулся:

— Три урока музыки! — Он шарил в карманах. — Не считая платы за трамвай, туда и обратно.

Старуха задумчиво потягивала кофе.

— Ты музыкант? — спросила она вдруг. — Тогда тебе должно понравиться.

— Я артист, — сказал Гаврилеску, вытаскивая по очереди из кармана брюк несколько мокрых платков и методично, по одному, перекладывая их в другой карман. — К несчастью, я вынужден был стать учителем музыки, но идеалом моим всегда было чистое искусство. Для меня важна жизнь духа… Простите, застенчиво прибавил он и, положив на столик свою шляпу, принялся наполнять ее предметами, которые извлекал из карманов. — Никогда не могу сразу найти бумажник…

— Не к спеху, — сказала старуха. — Еще рано. Нет и трех…

— Простите, однако позволю себе не согласиться, — прервал ее Гаврилеску. — Теперь, должно быть, около четырех. В три я закончил заниматься с Отилией.

— Тогда, должно быть, опять стали часы, — прошептала старуха и вновь погрузилась в свои мысли.

— Ах, наконец-то! — воскликнул Гаврилеску, торжествующе помахивая бумажником. — Оказался на своем месте… Отсчитал деньги и протянул ей.

— Отведите его в хижину, — промолвила старуха, поднимая взгляд от чашки кофе.

Кто-то схватил Гаврилеску за руку, и, испуганно обернувшись, он увидел рядом девушку, которая соблазняла его у ворот. Он последовал за ней в смущении, держа под мышкой шляпу с предметами, извлеченными из карманов.

— Так помни, — сказала девушка, — да не перепутай их: цыганка, гречанка, еврейка…

Они пересекли сад, прошли перед высоким зданием, крытым красной черепицей, которое Гаврилеску приметил еще с улицы.

Вдруг девушка остановилась и, заглянув ему в глаза, молча усмехнулась. Гаврилеску, распихивая содержимое шляпы по карманам, говорил:

— Я артист. Ах, я остался бы здесь, под этим шатром деревьев. — И он указал шляпой на старые орехи. — Люблю природу. В этакий зной тут прохладно и дышится легко, как в горах… Но куда мы идем? — спросил он, видя, что девушка подошла к деревянной изгороди и открывает калитку.

— В хижину… Как велела старуха…

Она снова схватила его за руку и потащила за собой. Они вошли в запущенный сад, где розы и лилии терялись в зарослях бурьяна и шиповника. Здесь снова дохнуло зноем, и Гав-рилеску заколебался.

— Я, верно, ошибся, — произнес он разочарованно. — Мне хотелось насладиться прохладой среди деревьев…

— Погоди, сейчас войдем в хижину, — перебила его девушка, указывая на заброшенный старый домишко, едва приметный в глубине сада.

Гаврилеску, нахлобучив шляпу на голову, мрачно следовал за нею. Но в прихожей сердце его заколотилось с такою силой, что он принужден был остановиться.

— Почему-то волнуюсь, — пробормотал он. — Сам не знаю почему…

— Не пей слишком много кофе, — прошептала девушка, открывая дверь и вталкивая его в комнату.

Это было помещение, границы которого терялись в полумраке, потому что шторы были приспущены, и в неверном свете ширмы было не отличить от стен. Он пошел вперед, ковры под ногами становились все толще, все мягче, ноги погружались в них, точно в перину, а сердце билось с каждым шагом все быстрее; наконец, он в испуге остановился. И тогда, в то самое мгновение, он вдруг почувствовал прилив счастья, будто снова был молод и весь мир принадлежал ему и Хильдегард тоже.