В особняке остались альбомы с открытками и фотографиями. Открытки прославляли красоты Японии, знаменитых гейш и борцов.
Так проводили мы досуг, перетряхивая альбомчики-открыточки и перемывая кости сбежавшим хозяевам особняка.
При всей обнаженности своего отношения к жизни Эйко была чуткой, поэтичной натурой. Разбиралась в японском искусстве, почитая Огата Корина за его «36 прославленных поэтов» и за то, что он создал для жены правительственного чиновника Курано-сукэ изысканный костюм, состоявший из двойного черного кимоно с черным широким поясом-оби и белоснежным нижним кимоно, выглядывающим из ворота и внизу у ног. Оказывается, в те далекие времена костюм завоевал пальму первенства на конкурсе мод. Кому-нибудь подобные сведения были бы просто ни к чему, а я через Эйко вживалась в прошлое Японии.
Эйко хорошо знала хайку — стихи классиков и романы эпохи Мейдзи.
Сидя прямо на полу, на собственных пятках, Эйко приятным негромким голосом читала нараспев что-то очень старинное, хрестоматийно знакомое.
В наш серый замороженный особняк влетели синие стрекозы, «скользящие над озерной гладью в закатном солнце», «бабочки в цветах»; текли и текли стихи, словно сотканные из летящего снега:
Она оказалась искусной художницей. Учила меня рисовать, и я удивлялась, как непринужденно, словно бы без всяких усилий, Эйко взмахами кисти изображала пышно распустившиеся розовые цветы лотоса и сочные зеленые листья. Она умела рисовать сырые ветки, тростник, засыпанный снегом, тонконогих птиц.
Иногда Эйко приносила сямисэн — струнный инструмент и пела островные песни, очень протяжные и печальные. В них билась тоска по несбыточному:
Вольно или невольно, до знакомства с Эйко-сан, я воспринимала Японию не столько по сухим справочникам и даже не по рассказам революционных писателей — Кобаяси, Катаока, Хаяси, Фудзимори, сколько по смягченным экзотикой путевым запискам туристов и романам Пьера Лоти, хотя и догадывалась, что поддаюсь сладостному обману, идеализируя грубую, конкретную жизнь. Я воспринимала все через некие пласты красочной культуры: золотые и серебряные павильоны; величественные белые феодальные замки, словно стремящиеся улететь в небо на своих крылатых крышах; представления бугаку в страшных раскрашенных деревянных масках, на берегу океана, перед воротами тории; живопись в жанре сандзуйга, что значит «горы — вода»; картины Хиросигэ, Утамаро, великого Хокусая… Жизнь меняется, а культура лишь обрастает новыми слоями — она как кольца дерева на сердцевине народной души. Меня всегда поражали высокий художественный вкус, самобытность и тонкость японской культуры.
Эйко-сан была представительницей экзотического островного народа, чье происхождение затеряно в тумане веков. Откуда они пришли? Во всяком случае, есть одно любопытное обстоятельство: японцы — единственный народ в мире, не имеющий и не имевший никогда домашнего скота. Значит, приплыли откуда-то, захватили острова. Их дети не знают коровьего молока.
Но у Эйко-сан на «экзотичность» имелся свой собственный взгляд: самым экзотическим народом ей казались русские.
— Ни у кого нет таких веселых танцев! — сказала она. — Я видела, как пляшут ваши солдаты. Захватывает дух. Такие люди не могут быть злыми.
Поговорив с начальством, я решила узаконить пребывание Эйко в нашем особняке. Пусть получает заработную плату. Когда заговорила с ней об этом, она рассердилась.
— Эйко не нужно никаких денег. Пусть Вера-сан позаботится о тех женщинах из храма: когда в Японию уедет последняя семья, с ней уедет и Эйко.
Эйко совсем прижилась, и, судя по ее поведению, ей вовсе не хотелось возвращаться в разрушенный Токио. Прислугой она себя не чувствовала, скорее компаньонкой. По вечерам развлекались игрой ханафуда — карты с изображением цветов.
— У японцев нет привязанности к родным местам, — как-то сказала она. — В поисках работы целые семьи перебрались в Америку, в Индокитай, Индию, Индонезию. А сейчас в Японии особенно трудно найти работу. Да я ничего путного и не умею делать. Быть обузой родным не хочу. Они торговали шелковичными коконами. Теперь, наверное, разорились и бедствуют. Мне с Верой-сан хорошо.