— Под барса что ль?
— Чето-чего?
— Под барса, говорю?
— Не, не под него. Красивая.
— Под барса тоже красиво.
— У меня красивше.
— А видал унитазы чешские?..
— У меня на книжке тысяч семь. Или восемь…
— А как, у вас там, стреляют? — спросил, наконец, пьяно капитан.
— Евреи, суки, стреляют. А так просто не, — также пьяно отвечал сотрудник Алексеев. — У нас это… борьба идеологий. Мы оба с тобой охраняем стр-рану!
— Ты тоже на катере?
— Не, я это… я сухопутный.
— А я подумал — на катере.
— Сухопутный! Понял, что его значит, — подмигнул Алексеев.
— Я понял — ты качки боишься.
— Врешь — не боюсь.
— Правильно, не боись. Сначала бензина понюхай, проблюешься — потом привыкнешь.
— Не буду блевать.
— Тогда за дружбу выпьем?
— За дружбу наливай… — Ты того, много не говори, — шепнул сотрудник, когда выпили.
— Почему? — удивился капитан.
— Я по-дружески. Ты ж сам говоришь — за дружбу. Тс-с-с!
— Ладно. Выпьем.
— Все!
— Почему это так — все?
— Не положено.
— Ну, со мной, а? За меня, а? Эа Сашку?
…На причал капитан вывел Алексеева, придерживая за талию. На рейде покачивались корабли — их огоньки плясали в зыбкой воде. Настала ночь. Вокруг стало темно. Все было большим — и море, и темнота, и корабль у причала, на котором сотрудник Алексеев уплывал далеко-далеко.
— Са-аня, прощай, друг!
— Прощай, Алеша. Эге-гей!
А где-то над головой роились спутники в холодном космическом пространстве, и мерцали звезды, и мигали, и качались, и падали. Большой корабль отваливал от Одесского причала.
— Леша-а.
— Прощай.
— Передавай привет там нашим, слышишь?
Корабельные огни уплывали во мглу; капитан все стоял, все смотрел в черную даль, и был горд, и счастлив, что с настоящими людьми, плечом к плечу, защищает он эту огромную, лежащую сейчас во тьме, землю.
КАК ДЕЛА, КИСУЛЯ
В Москве, в доме десять по улице Воровского (вход под арку), на первом этаже в коммунальной квартире в маленькой комнате, где стоит запах одеколона «Милый друг», трепещут огненные пионы на занавесках, на стенах висят репродукции Дали, несколько мужских портретов, цирковая афиша с наискось написанными автографами и большое фото ансамбля «Холидей он айс», запечатленного у памятника Пушкину, живет бальзаковского возраста тетушка Матильда с неопределенной породы песиком Тони, которого он упорно считает спаниелем. Каждый вечер тетушка Матильда достает пеструю рубашку с кружевными манжетами, подводит глаза, пудрится, надевает парик «плэйбой», прицепляет поводок к ошейнику Тони, и они отправляются на проспект. Они доходят до кафе «Ивушка», останавливаются неподалеку от троллейбусной остановки, и, пока Тони обнюхивает край мостовой, тетушка Матильда беспокойно вглядывается в проходящие мимо троллейбусы. Так он может стоять долго, очень долго, потому что дел никаких у него больше нет. Мимо за стеклами проплывают лица; люди глазеют на тетушку Матильду, но он не обращает на них внимания — только одно лицо ждет он увидеть…
Он много знает: взлеты и падения, курорты и сибирские пересылки, радости, обиды, минуты отчаяния, тошнотворный запах газа в пустой квартире, популярность, даже своеобразную славу, цветы, допросы и любовь, — много любви, море любви, — любовь самозабвенную, безумную, страстную и грубую, плотскую, чувственную. Здесь он любил ум, складку презрительного рта, слова, манеру говорить, интонации, жесты, милые привычки, там — силу, будоражащий запах нота и неутолимые требования любви еще и еще…
…— Ты слышишь, Тони, — говорит тетушка Матильда, и улыбка появляется на его лице, — Тони, это он.
На лице тетушки Матильды написана нежность. Он машет рукой, привстает на цыпочки — равнодушные люди смотрят на него из троллейбуса, а то, одно, любимое смазливое лицо, лицо с кривящимися в самоуверенной усмешке губами проплывает мимо.
— Ты слышишь, Тони…
Это лицо любит тетушка Матильда — усики над полными красными губами. Тетушка Матильда любит вьющиеся волосы, родинку на паху, грубые руки, жадный секс, вульгарные манеры и привычку бросать окурки на пол…
Всю жизнь он любил таясь. Страшась смешков за спиной, наглых выходок, пошлых улыбок. Панель, люкс в «Национале», госдачи, общественные уборные, нары и парковые скамейки, кулисы цирка и подвалы художников — везде и всегда отдавал он себя с оглядкой, второпях, неспокойно.
Он никогда не мучился своей любовью — он считал ее прекрасной. Женщины — это осталось с детства — вызывали в нем страх и отвращение. Позднее, приглядываясь к ним, он видел только лицемерие в любви, откровенную жадность, отсутствие простоты в их чувствах, нечистоплотность в отношениях. Он так глубоко презирал их всех: дешевых проституток и дорогих, «порядочных» женщин, — что не давал себе труда показывать это.