В памяти Сергея Тимофеевича всплывало далекое и близкое. Он видел Геську веселым мальцом и рядом с ним себя, еще более беззаботного. Они вовсе не заглядывали в будущее. Им казалось, что жизнь и будет всегда вот такой, какой ее ощущали в свои десять-одиннадцать лет... И потом, в юности, особо не задумывались о том, что ждет впереди. Было приятно чувствовать налитое молодыми силами тело. Тогда они увлекались спортом, испытывали свои волевые качества. А когда влюбились, и вовсе наступил праздник, как представлялось им, беспредельного, бесконечного счастья, для которого они и созданы — красивые, самонадеянные... Тем неожиданней перед мысленным взором Сергея Тимофеевича вырисовалось безвольное, обрюзгшее лицо Герасима последних лет. Какой контраст с тем, некогда молодым, в котором жило столько лихой отваги, жажды борьбы!..
Шел Сергей Тимофеевич за гробом друга, и ничего удивительного в том не было, что то и дело возвращался мыслями к его нескладно отшумевшей жизни. Когда человека уносит смерть, невольно думаешь о пройденных им дорогах. Во власти таких раздумий и находился Сергей Тимофеевич. Ему представлялись очень многотрудными Геськины стежки-дорожки, необъяснимыми норою поступки и деяния. Но они были естественны, искренни — так Герасим понимал свое предназначение, и жил, как умел, с открытым сердцем. Наверное, потому и несли его весь скорбный путь. Наверное, потому два паровоза, работавшие на вывозке песка из карьера, оказались у кладбища, где проходит железнодорожная ветка. Никто этого не разрешал бригадам. На свой страх и риск, самовольно, из уважения к собрату железнодорожнику, бывшему машинисту, привели сюда локомотивы. Какой они подняли крик, надрываясь гудками, когда Герасима опускали в могилу!..
И были поминки, на которых Сергей Тимофеевич хлебнул горькой, с надрывом в голосе проговорил:
— Вот я у тебя и выпил, Герасим, как обещал...
Поминки были во дворе. Ромке Изломову даже не понадобилось ссаживаться со своей коляски на ней и подкатил к столу, пристроился рядом с Кондратом, своим нынешним пассажиром. Победила в Ромке материнская цыганская кровь — смуглый, кареглазый, черные волосы кольцами завиваются над высоким лбом. И здоров же Ромка — грудь широка, бицепсы бугрятся. «Самоходка»-то его на ручной тяге — пока рычагами двигает, до тех пор и едет, — развил, натренировал мускулы торса. А без ног все равно, что ребенок беспомощный.
Ромка еще с утра хватанул. Теперь добавил, начал вспоминать, как они с Геськой и Серегой подростками силой мерялись: кто кого одним ударом свалит...
Кондрат после рюмки взбодрился, закивал плешивой головкой будто облетевший одуванчик на ветру.
— Добраться бы мне до таго старикашки паршивого! — ткнул сухоньким изжелта-коричневым от никотина пальцем вверх. — Усе попутал, злодей.
— Попридержи язык, богохульник, шумнула на него Ульяна, сидевшая по левую руку от него. — Токи там и нету блату. Кто за кем вписан, так без поблажек и прибирает.
— Вот и кажу, — взыграл в Кондрате дух противоречия. — Без усякога соображения: молодых прибирает, а старье немощное, как мы с тобой, оставляет.
Ульяна не ходила на кладбище — не под силу ей такие расстояния. Ночь просидела у гроба, проводила Герасима с его двора и вернулась помогать женщинам готовить поминальный стол. А после поминок отвезут ее домой на заводском грузовике, который так и стоит, на случай какой надобности, на улице против ворог.
— Судьбу и конем не объедешь, — сказала она. — Все в руках божьих.
«Судьба — индейка, жизнь — копейка», вмешался Ромка. И так раньше говорили. А теперь все это по науке: Герасиму было отпущено пятьдесят лет. Тебе, дед Кондрат, може, и все сто!
— Коли так, сразу же подхватил Кондрат, обзаводись «Запорожцем» с ручным управлением. Тебе же собес бесплатно должон дать.
— Это еще зачем?
— Возить меня будешь, а то рачки ползать неохота.
— Ишь ты какой! воскликнул Ромка. Мне тот «Запорожец» и задаром не нужен. То ли дело самоходка! — Подъедешь к пивной: эй, братья славяне, передайте инвалиду войны кружечку! Или сто граммов где подвернутся. Выпьешь, дальше поехал. И перед Ленькой Глазуновым не «надо отчитываться..,
Выпили по второй, чтобы земля была Геське пухом, хотя могильная земля нисколько не легче обыкновенной, да и Герасиму уже безразлично все это... Сергею Тимофеевичу подумалось, что все в мире бренно, что всему приходит свой час и никому не избежать конца... Он понимал, что повторяет давно известное, но это его не смутило. Он теперь знает: сколько бы предыдущие поколения ни раздумывали о жизни и смерти, ныне живущие и те, кто еще будет приходить в мир, не останутся равнодушными к этому зловещему соседству, потому что холод приближающегося небытия в свое время коснется каждого из них, и в каждом отбушует буря неповторимых чувств. И, наверное, каждый встретит свой смертный час, как жил: со страхом или с мужественным спокойствием, бунтуя, ожесточаясь или смиренно, безропотно или, может быть, даже с этакой удалью, еще и слабеющей рукой шевельнув на прощанье, дескать, покедово, до встречи на том свете...