Пыжов и Пташка временами видели друг друга, чаще — издали. Но бывало, дороги их пересекались, и они сходились вплотную. Однако ни у того, ни у другого не хватало решимости первому сделать к сближению необходимый шаг. Очевидно, их удерживали не взаимные, уже перегоревшие, обиды, а что-то более тонкое, скорее всего опасение остаться непонятыми. Особенно это касалось Сергея Тимофеевича, уже дважды отвергнутого и потому оказавшегося, помимо своей воли, за непреодолимым психологическим барьером. И Пантелей Харитонович, давно смирившийся с тем, что произошло, благодарный свату за то, что надоумил дочку прийти к родному отцу, внутренне готовый к примирению, всякий раз сникал — зрительная память цепко запечатлела искаженное болью, побелевшее лицо Сергея
Тимофеевича, его дрожащие руки, хватающиеся за стенку... Сам непримиримый к несправедливости, он думал, что такое нельзя ни забыть, ни простить, что теперь Пыжов может показать ему спину и не впустить в свой дом...
Так и сплывали дни в работе, общественных делах, семейных хлопотах. Как-то после смены Сергей Тимофеевич встретился в бытовке с Марьенко. Помылись, переоделись.
— Ну и характеры, что у тебя, Тимофеич, что у твоего свата, заговорил Марьенко. — В работе друг другу не уступаете, так то ясно. По чтоб чарку до сих пор вместе не выпить?!
— Не получается, — отозвался Сергей Тимофеевич. И рад бы, как говорится, в рай, да грехи не пускают.
— То я с Шумковым малость поцапался. Понимаешь, еле уломал его ввести Пташку в цеховой список тех, кого мы предлагаем наградить Ленинской медалью, а на парткоме поднялась разноголосица.
— На каком парткоме? Почему мне не сказали?
— Да вчера собирались. Райком экстренно списки затребовал. Мы быстренько сбежались. А ты как раз в кино был, что ли.
— Так как же с Пташкой решили? заволновался Сергей Тимофеевич.
— Отстояли.
— Вот за это — спасибо, — проговорил Сергей Тимофеевич. — Ну, что он там, Пантелей?
Марьенко помолчал и вдруг с сердцем сказал:
— Выпороть бы вас обоих, вот что!
— Если б помогло, — горько усмехнулся Сергей Тимофеевич, — я не против — подставлю...
— Да! — воскликнул Марьенко. — Григорий Пыжов, говорят, твой дядька? Григорий Авдеевич?
То дед Авдей со снохой прижили... Полицаем был тут.
— Значит, он. В Минске судили предателей. Они, сволочи, отсюда на Белоруссию двинули, еще и там кровавые следы пооставляли. Большой материал в сегодняшней областной газе те. Специального корреспондента туда посылали.
— Смотри-ка, — и удивился, и восхитился Сергей Тимофеевич, столько лет прошло, а сцапали-таки подлеца.
— Совсем под другой фамилией работал звероводом норковой фермы на острове Путятин в Тихом океане.
— На краю света нашли!
Отыскали, — сказал Марьенко. Па процессе огласили и акт Государственной комиссии по расследованию гитлеровских злодеяний, что был в Алеевке составлен о расстреле ребят в нашем карьере... Дыкин уже отжил свое. Комендант Файге в Канаде нашел пристанище — его заочно судили. В общем, вышку схлопотали.
— Собакам — собачья смерть, — жестко сказал Сергей Тимофеевич.
Дома, перечитывая газетный отчет об этом процессе, Сергей Тимофеевич силился представить себе Григория и не мог. То он виделся семи-восьмилетним, перед тем как их раскулачили и увезли, то лесовиком, поскольку имел дело со зверьем — нелюдимым, заросшим дремучей бородой, такой как была у деда Авдея. И никак не укладывалось в голове, что он имел семью, присматривал за норками — ценными пушными зверьками, содержащимися в клетках, и считался передовиком производства. Перед тем как обосновался на постоянном месте жительства, колесил по стране с паспортами своих жертв, путал следы...
В сознании Сергея Тимофеевича так и не прорисовался с достаточной отчетливостью облик матерого Григория — злобного, затаившегося врага, которого, наконец, настигло справедливее возмездие. Зато очень ярко в памяти всплыл трусливый и ехидный Гринька, и то, как еще тогда, в раннем детстве, залегла между ними уже не детская, подсознанием подсказанная вражда. Как он, Сергей, будучи на год моложе, колотил своего дядьку, обжиравшегося сдобными калачами, намазанными вареньем. А ему, Сережке, в те годы мама не могла дать сдобного калача. И варенье у них было лишь тыквенное. Но он все равно не воспользовался угощением, когда однажды дядька Михайло чуть ли не насильно сунул ему в руку калач, а выбросил его их кобелю и крикнул, убегая, что они свой хлеб едят.