От Москвы Сергей добирался, еле втиснувшись в товарный вагон, переоборудованный для пассажирских перевозок. Этот поезд шел под пятисотым номером. Неунывающий кочевой народ называл его «телячьим» или «пятьсот веселым». Говорили, что он останавливается у каждого телеграфного столба. И тем не менее брали приступом, стараясь захватить какое ни есть местечко под крышей.
Поезд и в самом деле двигался медленно, подолгу простаивая на перегонах, у входных семафоров, на запасных путях, пропуская более важные маршруты. И все же продвигался все дальше к югу. Он то еле тащился, то стремительно набирал скорость, торопясь побыстрее проскочить освободившийся участок дороги.
Здесь, в Центрально-черноземных областях, не было снега. Под хмарью ноябрьского неба, в туманах, пастушками брели грустные березы, и поредевшие села казались отбившейся от рук чередой, что заплуталась в недавно тронутых военным палом, но уже стылых, мокрых перелесках. На этой древней земле курян бушевала одна из крупнейших битв. Где-то в этой горькой земле зарыты ноги вологодского парнишки Васи Батурина. Война терзала эти просторы с особым остервенением, глубоко изранив поля, выкорчевав рощи, спалив жилье. На всем пути до самой Алеевки — разрушенные вокзалы, а рядом с ними сооруженные на скорую руку деревянные и фанерные времянки, возвращающиеся к жизни полумертвые города и поселки, скудные пристанционные базарчики, разместившиеся у самых путей кладбища искореженных, обгорелых танков, пушек, самолетов. Они лежали вперемешку — помеченные красными звездами, желтыми и черными крестами — некогда грозные, одушевленные зарядом ненависти, а теперь представляющие собой груды металлолома, машины войны.
Раньше Сергей знал лишь свой участок обороны, видел перед собой врага, которого надо остановить и уничтожить. Потом со своими товарищами по фронту преследовал отступающие армии Клейста и Манштейна, прошел Ставрополье, Кубань, Донщину. Тогда дымились станицы и танки врага в бессильной ярости, с ничем не оправданной жестокостью таранили глинобитные хаты. Но это тоже не давало полного представления о размерах беды. И только теперь, проколесив тысячу километров по опустошенной земле, своими глазами увидев «зоны пустынь» на месте некогда цветущего края, тяжелое, неизмеримое горе людское, он в полной мере начал понимать, сколь велики утраты, сколь чудовищны злодеяния гитлеровцев.
...Четыре года не был Сергей дома. Четыре долгих года. Шел по улицам — присматривался. На нем все — бэу, пропущенное через дезкамеру: видавшая виды шапка, шинель с рыжей подпалиной на поле, — видно, ее бывший хозяин чересчур усердно жался к походному костру или печурке, спасаясь от холода; под стать ей — порыжевшие, стоптанные сапоги. Свежие — только белье и портянки. Верно, можно было получить и новые ботинки с обмотками. Пожалуй, при других обстоятельствах Сергей не отказался бы от них. Но ему ведь домой заезжать. А в обмотках — какой вид? Нет, не мог он, молодой парень, явиться домой в обмотках. Пусть старые, с протертыми кирзовыми голенищами у головок, где набегают складки, а все же — сапоги.
Шел Сережка с вещмешком за плечами, опираясь на палку, прихрамывая больше обычного — неделю не менялась повязка, и рана давала о себе знать. Его не оставляло волнение, овладевшее им, едва он ступил на крутоярскую землю. Это было свидание с детством, юностью. И вовсе не разрушения, успевшие примелькаться, так поразили Сергея. То, что в свое время представлялось большим, значительным, теперь во многом как-то потерялось. Яр уже не казался таким крутым и глубоким. Хаты вроде стали ниже, приземистей. Улочки — не такими широкими, как прежде. Наверное, так всегда бывает, когда повидаешь иные просторы и ширь неоглядную, когда возвращаешься из далеких дорог.
С трепетом ступил Сережка на верзиловское подворье, когда-то исползанное, исхоженное, избеганное вдоль и поперек. От ограды ничего не осталось. Даже кол, казалось, навечно вросший в землю, служивший коновязью, когда дядя Савелий приезжал на линейке домой, исчез. Почернел, покосился колодезный сруб.
Дверь оказалась запертой. Сергей беспомощно огляделся, присел на крылечко, закурил, подумал, что отец, конечно на работе и до вечера его не будет. На хозяйстве должна быть тетка Антонида. Об этом Сережке известно из отцовского письма. Из него же узнал о смерти Киреевны, был подготовлен к тому, что ее уже нет, и все же у порога хозяйки этого дома, навсегда ушедшей из жизни, Сергея вновь охватила душевная маята. Вспомнилось: «Ну что ты, Сергей-воробей? Нешто мы тебя обижать будем, глупой. — В ту пору на него обрушилась первая большая не детская беда: от ножевых ран умирала мать, а отца арестовали. — Свой ты для нас. Вместо внучонка мне, — участливо говорила Киреевна. — Ну-да, ну-да», — зазвучало в памяти отголоском далекого прошлого то ласково и одобрительно, то строго и осуждающе. Эта чужая старая женщина была бабушкой его детства.