Уничтожить Суллу было очень просто: для этого существовало много методов и средств. Я часто и подолгу думал об этих средствах, и даже с наслаждением. Но — не мог. Проснуться без него, уснуть без него… Нет, не мог. К тому же боялся. К тому же спрашивал: «Зачем?» И не находил ответа.
Я теперь уверен, что по наущению Суллы я взял Друзиллу, хотя, конечно, это не так. Но ведь и по-другому быть не могло. Порой мне кажется, что никаких собственно моих страстей во мне нет, но именно он — Сулла — и есть мои страсти. И еще мне кажется, что страсти не нечто абсолютно свободное, а они только представляются таковыми. На самом же деле нет ничего более расчетливого, чем страсти: у них свои законы, свой порядок, своя цель. Не тот, придуманный человеком порядок, не те установления, которые люди приняли для себя, но иной порядок, высший. Он там, куда указывал мне свободной рукой Сулла, там, где звезды. И их движение определяет четкий, незыблемый порядок проявления страстей. Тот порядок, который ведет к цели. Неизвестной нам, но известной им, звездам. Или, быть может, какой-нибудь одной, главной звезде.
Я говорю: «мне кажется», «я думал», но вероятнее всего, что это не я, а он, Сулла, — служитель звезд и их посланник. Странно, с одной стороны, я всегда хотел быть абсолютно свободным, вне всякого закона и вне всяких влияний. Но с другой… С другой — мне хотелось быть ведомым, призванным для великой цели, мудрым, благородным и чтобы тот, кто вел меня, оценивал бы степень и глубину того и другого. Не люди, славословящие или ругающие, а по сути равнодушные к тому — кто ты, что ты, а только: хорош, если нам хорошо, и плох, если нам плохо. А Сулла… Как мне хотелось почувствовать, что он представляет иной, высший порядок и иную, высшую цель. Но как я мог это почувствовать и как мог поверить, когда он был такой же человек, как и я. Если я нарочно сдавливал ему руку, то он морщился от боли. Если присутствовал при моих играх с женщинами, то не только лицо его выдавало известное волнение, но и орган, все мужское определяющий, надувался сверх меры. Я не раз проверял это, оторвавшись от женщины, подозвав его и внезапно ухватив за тунику пониже живота. Нет, если исходить из моего опыта, то высшие силы тут ни при чем.
Что я говорю! Разве это я, Гай Калигула? Не Сулла ли живет вместо меня, а меня давным-давно нет, да и не было никогда! Но нет, я ведь был. Может, это теперь меня нет, но ведь был. Не Калигула-философ — я смеюсь над этим, — но Калигула — свободные страсти, Калигула-император, Калигула-злодей. Что могло меня сбить с пути злодейства? Кто такой Сулла? Шарлатан и комедиант. Одного моего взгляда достаточно, чтобы стереть его с лица земли в царство мертвых, подальше от звезд. Настолько далеко, что это все равно как если бы звезд не было вовсе. Нет, я жил, и Друзилла пришла ко мне на следующее утро.
Когда я открыл глаза, она стояла у постели. Красивая. Никакой не подросток, а настоящая женщина: маленькая грудь, тонкая талия и бедра как амфора, наполненная, переполненная тем, что называется страстью — смесь благовоний, разложения, оранжереи роз и отхожего места. Я говорю грубо, но ведь я говорю о страсти, а не о любви. Я ощутил, что знаю ее давным-давно и был с нею с невспоминаемо давних времен и что она мне не только не надоела, но страсть переполняет меня и тревожит с прежней силой. И даже с большей силой. Да, конечно же с большей. Она взяла меня за руку, сказала:
— Как долго ты спишь.
И — тут же я обхватил ее и потянул на себя. Падая, она вскрикнула протяжно, совсем не так, как кричат от неожиданности или от боли. Вы уже догадались, какого рода это был стон. Кто же мог подумать, что за одну ночь она прошла то, что женщина проходит за годы. Женщина для наслаждений. Она стала такой женщиной. Не той, которая делает из этого профессию, овладевает мастерством страсти, тем количеством приемов, которое и определяет высшее мастерство. При этом сама она остается холодна. Как всякий мастер — профессиональна и расчетлива. Не испытывает же врач боль вместе с пациентом, он должен оставаться холоден, чтоб облегчить недуг. Друзилла была другой. Или стала другой. Она болела вместе со мной. Возможно, что даже сильнее, чем я. Мне казалось, что если моя болезнь, возможно, излечима (о боги, позвольте мне болеть всегда!), то ее болезнь смертельна. В самом прямом природном смысле, и всякий ее стон и крик в любое следующее мгновение мог оказаться последним. Не скрою, мне всякий раз хотелось, чтобы так оно и случилось и ее жаркое тело в моих руках — жаркое, упругое, подвижное, гибкое, и еще, еще… — сделалось бы неподвижным, холодным, ледяным. Мертвым. Да нет, разве я хотел ее смерти! Хотел, чтобы смерть ее повторялась всякий раз, бесконечно.