«Разве я боюсь?» — спросил я Суллу. Его не было рядом, но я все равно спросил. Но, по своему обыкновению, он промолчал.
Если кто-то думает, что я хотел сестер только потому, что они всегда были рядом, — если кто-то так думает, то это ошибка. Совсем не потому, но из любви к самому себе, к собственной плоти, которую я почитал бессмертной. Или должной быть таковой. Я не знал заранее, что буду императором, хотя и очень этого желал. Но я желал еще большего, бессмертия — и здесь «император» ни в какое сравнение идти не может. Пусть кто хочет думает, что желание сестер было просто развратным желанием или, после моего объяснения, что я прикрываю разврат объяснением. Пусть думает, мне все равно. Хуже тому, кто так думает, потому что тогда он просто скользит по поверхности жизни и не пытается заглянуть в глубину. И не может в нее заглянуть. И кричит: нет никакой глубины, а есть одна только поверхность. Поверхность же, как масляная пленка на воде, — иллюзия тверди. Общие понятия и установления, вот из чего состоит поверхность. Это не сама жизнь, а в самом деле только пленка на жизни. Они все, живущие на поверхности, говорят: как опасно уйти на глубину, провалиться вниз. Там неизвестно что, а здесь законы и установления. Люди больше всего боятся этого «неизвестно чего».
Я не боялся и не хотел жить на масляной пленке. Бессмертие было там, в глубине. А если и там его нет, то… Не знаю что, но не может быть, чтобы не было.
Я никогда не мог понять, почему плоть, которая вышла, как и я, из одной материнской утробы, не может совокупляться с моей. Когда мы вышли из утробы матери, мы разъединились. Или нас разъединили. Почему же мы не можем соединиться снова? Что такое «против природы», о чем говорил Сулла? То, что разорвано, — несоединимо. То, что умерло, не может воскреснуть. Но отчего — несоединимо? И отчего — не может воскреснуть? И что такое природа? Даже императорская власть — не полная власть над человеком, и люди бунтуют против священной императорской власти. Но так ли она священна? Не хочу никакой природы и не признаю никакой природы. Или, вернее всего, хочу понять, что она такое, есть ли она и есть ли у нее власть или это только признание несуществующей власти?! Или это только уловка, чтобы пугать человека нарушением законов и установлений? Но — не хочу больше думать об этом. Или я император, которому подвластно все и нет ничего в мире, что не может быть мне неподвластно, или я император этой толпы людей, которые больше правят мной, чем я ими.
Моя старшая сестра Агриппина была полной дурой. Она, подобно нашей бабке Антонии, любила изрекать всякие добродетели: к месту и не к месту. Вернее, всегда не к месту. И еще — смотрела строго. Скажу так: все, на что падал ее взгляд, на все это она смотрела строго. Она знала и, может быть, видела, чем мы занимаемся с Друзиллой, и, когда смотрела на меня, когда говорила мне самые простые вещи, взгляд ее и слова должны были испепелять меня. И думаю, она очень удивлялась, что до сих пор не испепелили: Одевалась она строго, говорила строго, и улыбка не имела места в безупречной строгости ее лица. Ее формы… Они тоже казались мне строгими: деревянные бедра, деревянная грудь, к тому же резчик по дереву вряд ли помнил, что ему заказана женщина. Скорее всего, ему просто заказали Добродетель. А это хотя и возвышенная, но такая скучная тема.
Не буду говорить, что захотел я ее, чтобы воплотить свои новые философские соображения. Это не так. Хотя, может быть, подспудно… Но сознательно это не так. Наверное, во-первых, мне надоела ее строгость. Жить рядом с этой постной строгостью и постной добродетелью было, во всяком случае, неуютно. Во-вторых, я тогда еще верил в женскую тайну, и деревянная женщина должна же была чем-то отличаться от женщины телесной. Кроме того — в-третьих, четвертых и пятых, — мне просто хотелось уничтожить добродетель, и не просто уничтожить, но как-нибудь побольнее и поунизительнее. Зачем я это говорю — объясняю, оправдываюсь? Да потому, что посягнуть на добродетель даже такому человеку, как я, не так-то просто. Не могу объяснить почему, но непросто. Это если знаешь, что добродетель, а не переубеждаешь себя, что никакой добродетели нет. А я знал.