Максим стоял у стены между двумя солдатами с оголенными саблями. От стола полковника Зализняка отделяла шеренга солдат из шести человек. Внешне Максим производил впечатление спокойного человека, но никто не знал, как он тяжело переживает, как жжет у него в груди, как стынет сердце от ужасного оскорбления, неутешного горя, непоправимого несчастья. Почему так случилось? Почему суждено так бессмысленно попасть в лапы врага? Ненадолго улыбнулась воля. Зализняк боялся, что кое-кто из гайдамаков будет отрекаться от своих друзей, унижаться и ему придется болеть душой за их позор. В груди всё трепетало, будто до предела натянули там невидимые струны.
Вот следователь направил свой взгляд на дверь. Невидимые струны с огромной силой звучали, вот-вот разорвутся.
— Швачка!
На какое-то время у Максима отлегло от сердца. Этот просить не будет. Звеня кандалами, порог переступил Микита Швачка. Босой, одежда клочьями свисает с плеч. И всё же это не делало его жалким. Напротив, вид Швачки гневный, грозный. Максим невольно подался ему навстречу, но острые лезвия сабель скрестились перед ним.
— Знаешь его? — указал полковник Зализняку на Швачку.
— Знаю.
— Кто он?
— Мой побратим.
— Кто, кто? — переспросил следователь.
— Брат по войску, — промолвил Максим.
Полковник кивнул головой: мол, все понятно. Но писарь поднял глаза и вопросительно поглядел на него.
— Как писать?
— Так и пиши. Обвиняемый Швачка в гайдамачестве сознался. Главный атаман, именуемый Зализняком, назвал его братом по войску, сиречь побратимом. Выведите подсудимого.
Швачка подобрал кандалы и пошел из комнаты. В двери на мгновение остановился, повернул голову и широко, ободряюще улыбнулся Зализняку. Впервые Максим видел на лице Швачки такую улыбку. Сердце заныло от жалости и вместе от радости, гордости за такого побратима.
— Неживой!
Снова зазвенели кандалы; помощник наклонился к следователю и что-то сказал ему. Полковник кивнул головой в знак согласия. Задав те же вопросы, что и Швачке, и получив такой же ответ, следователь, однако, не отпустил Неживого, а приказал ему остаться. По бокам Семена тоже стали солдаты с оголенными саблями.
Допрос продолжался.
— Омелько Чуб!..
— Иван Бондаренко!..
— Максим Москаль!..
— Артем Кудеяр!..
— Омелько Жила!..
И против каждого, после слов «в участии в гайдамачестве сознался», судебный писарь, бывший поп, добавлял слова. «Брат Зализняка по войску, альбо побратим».
При имени Данилы Хрена полковник, что-то вспомнив, подвинул к себе кучу бумаг и, заглянув в одну из них, спросил Зализняка:
— На Запорожье был реестровым казаком?
— Нет, я не реестровый, а самозбройный…
— Василь Озеров!
Ввели Василя. Максим взглянул и покачал головой. Этого человека, русого, с широкими бровями, он никогда не видел.
— Не знаю я его.
— А ты? — обратился полковник к Неживому.
Семен посмотрел на Озерова, и в голове его мелькнула мысль: «Ведь Озерова взяли только вчера, и про него никто из следователей ещё ничего не знает, это его первый допрос. Можно попробовать спасти его».
— Я его тоже впервые вижу.
Василь широко раскрыл глаза. Страшно сделалось ему. В самое трудное для него время, когда приходится терпеть оскорбления и пытки от врагов, свои от него тоже отказываются! Он ждал от них поддержки, теплого взгляда, ободряющих слов…
— Семен! — воскликнул он. — Побойся бога!
Полковник сурово сверкнул глазами на Неживого.
— Значит, вы знаете друг друга?
— Нет. То есть он меня знает. Я хотел сказать… Силой мы взяли нескольких солдат. И его с ними. Он бежал дважды, стреляли в него…
— Как ты можешь говорить такое, Семён!? — в голосе Озерова послышалась такая боль, что Неживой не выдержал.
— Василь, друг, крепись! — искренне воскликнул он.
— Встретились, дружки, — ехидно усмехнулся полковник, а писарь, не ожидая, пока тот продиктует ему, напротив фамилии Озерова написал: «Брат Зализняка по войску, альбо побратим».
Не дослушав до конца ответа Максима, полковник подвинул к себе зеленую, с черными прожилками папку — предыдущий допрос Зализняка, произведенный Гурьевым и Кологривовым, — и стал рыться в бумагах. Отыскав какой-то лист, он прочитал его до половины и поднял голову. Уже было и раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как вдруг вскочил, словно его кольнули раскаленным железом, ударился обеими ногами об пол и замер. В комнату медленно, усталой походкой вошел киевский генерал-губернатор Воейков. Взмахом руки он остановил полковника и подошел к столу. Один из помощников следователя метнулся к двери, вдвоем с дежурным штык-юнкером они внесли громоздкое кресло и поставили около стола. Воейков грузно опустился в него, и только тогда поднял взгляд на Зализняка. Дела читать не стал: про ход допросов ему каждый вечер докладывал полковник. Постучал пальцами по ручкам кресла, посадил взглядом следователя, его помощников и снова обратил на Зализняка глубоко спрятанные под выцветшими бровями глаза.
— Так вот ты какой, самозванец!
Уголки Максимовых губ чуть заметно передернулись. Максим откинул со лба прядь русых, липких от пота волос, переступил с ноги на ногу — на полу глухо зазвенели кандалы. Он чувствовал, как его разбирает смех. Пытался сдержать себя и не смог, улыбнулся.
— Вот такой.
И до того непринужденной была та улыбка, так естественно и просто прозвучал этот ответ, что губернатор в первую минуту растерялся. Он чувствовал тонко скрытую издевку и всё же не знал, что сделать.
«Крикнуть на него? Заставить молчать? Но он же ничего такого не сказал. Может, никто не заметил? А отчего же тот солдат сжал губы?»
Воейкова охватило огромное желание вскочить, ударить по лицу этого разбойничьего атамана, отправить в карцер солдата и кричать, кричать на всех: на Зализняка, на часового, на следователя, его помощников. Но он сдержался. Вытащил табакерку, поднес к носу.
— Ты будешь только отвечать на вопросы.
— Я и отвечаю.
— Сколько у тебя было войска?
— Не знал я ему счету. Много. Как былин в степи. По всей Украине разошлись ватаги…
— Сколько сотен после взятия Умани насчитывал ты?
— Шестнадцать. Да людей в них было не по сто. В какой двести, в какой триста, а в какой и того больше.
— Для чего людей бунтовал? Чего хотел ты?
— Воли. Хотели мы восстановить казацкие порядки, унию разрушить и панов уничтожить.
— А разве тебе на Сечи не было воли? Разве там не казацкие порядки?
— Сечь… Это ещё не вся Украина. Да и воли там не много осталось. — Максим прищурил глаза. — Разве это не вы по Орёле крепостей понаставляли, форпостами и окопами Сечь окружили? И очутилась та воля в подземелье. А мытные рогатки? А поселение Новой Сербии?
— Замолчи, самозванец!..
Но Максима уже нельзя было остановить.
— Не самозванец я. Меня выбрали казаки, простые люди. Они мне перначи привезли, они вручили их.
— Куда девал те перначи? И где все награбленное тобою?
— Не грабил я. Было немного… у панов люди отобрали. Офицеров своих потрусите, у них осело.
Воейков откинулся на спинку кресла. «Пускай говорит, больше скажет сам, меньше с ним будет хлопот».
— Кто из священнослужителей благословлял тебя на войну и кто правил молебен в Мотроновском монастыре?
Максим покачал головой.
— Этого не скажу.
— А может, скажешь? — негромко, но с ударением спросил Воейков.
— Угрожаешь? Напрасно…
Воейков не стал настаивать. Чего Зализняк не хотел говорить по доброй воле, он не говорил и под пытками. Уже убедились в этом. Пытаться вырвать что-то из него сейчас — только унизить себя перед следователями и солдатами.
— Для чего ты посылал людей к татарам? Хотел призвать их на помощь?
— Это бусурманов на помощь? Ни за что на свете. Сами они послов слали.
— А под Балту кого из атаманов посылал?
Максим снова покачал головой.
— Про людей говорить не буду. И не спрашивайте, — он прислонился к стене, ожидая дальнейших вопросов.