Выбрать главу

Это было обидно и непонятно.

Почему? Что изменилось? Нет, этих женщин никогда не поймешь, думал я с обидой и злостью, мысленно пережевывая данную тривиальную мыслишку во всех ее вариациях…

Неподалеку раздался шорох листвы, треснула ветка, и я мгновенно приподнялся с травы.

Птица, всего лишь птица, небольшая птаха с желтой грудкой и белыми полосками на голове… Но расслабленное настроение уже ушло, я снова начал невольно прислушиваться и присматриваться к местности, машинально расчленяя рельеф на секторы наблюдения.

Нет, все тихо…

Щука, любимая, непонятная, еще плескалась, а обе наших брони так и стояли неподалеку, вытянув вперед руки и расставив ноги, этакие неуклюжие, металлические пародии на человека с горбами силовых установок, выпуклостями датчиков и соплами грави–форсунок. Теперь я все время косился в их сторону, на всякий случай подвинув к себе поближе винтовку…

* * *

Без оружия человек чувствует себя странно, это я давно заметил. А как иначе? Долгое время ты живешь с оружием, с ним ты ешь, спишь, ходишь, извиняюсь, по нужде, ты сживаешься с ним, как с чем–то обязательным.

Простой пример — вот ты на безопасной планетарной базе, в увольнении, идешь по улице, спокойно идешь, никуда не торопишься. Искоса (в рамках политкорректности!) поглядываешь на девушек, привычно вычленяя из толпы взглядом симпатичные ноги и лица противоположного пола. И солнышко светит, и город живет обычной дневной суетой, и мысли заняты пустяками, пережевывая вчерашнее–позавчерашнее, необязательное… И вдруг тебя охватывает ужас, внезапный, как порыв ветра. Потому что ты — голый! Хуже, чем голый! Ты один, беззащитен, находишься на пустом, открытом месте, где все простреливается вдоль и поперек, а на плече нет даже привычной тяжести автоматической винтовки. И дом напротив — уже не дом, а преобладающая высота, а вот там, на крыше, обязательно должен быть снайпер, слишком удобная позиция, чтобы его там не было, а за углом, выше по улице, обязательно отыщется парочка гранатометчиков, ты бы сам точно поставил гранатометчиков с приказом дать пару залпов и немедленно отходить в переулки! Противник — он не дурнее, нельзя считать его дурнее себя, иначе быстро нарвешься…

Нет, ты сдерживаешься, ты идешь, как прежде, не отпуская с лица одеревеневшую улыбку, но чувство опасности уже сжимается комком в животе и пробегает мурашками по спине. А ты — голый! И начинаешь мысленно обшаривать сам себя: вот есть связка ключей — курам на смех, есть брючный ремень с твердой пряжкой, который тоже почти оружие, есть перочинный нож — хоть что–то… В сущности, ты понимаешь, как все это смешно против обычного автоматчика — ключи, ремень, перочинный нож… Но хоть что–то!

В точности, как голый человек, который оказался вдруг в людном месте и стремится прикрыть хоть чем–нибудь свою наготу…

Потом это проходит. Отпускает. И холодный пот на спине, проступивший от собственной беззащитности, остается только приклеенной к телу рубашкой.

Первое время, когда нас только вывезли с Усть–Ордынки, такие приступы со мной часто случались, потом — реже. Когда я учился на офицерских курсах, почти совсем прошли. Но снова началась война, и все вернулось.

Психоз? Наверное. Даже наверняка. Может, и стоило обратиться к психиатру, предлагали в лагере для перемещенных лиц, но я так и не решился сдать мозги на анализ. Зато выпивать тогда почти перестал, сходив в несколько крутых запоев и чуть не сбрендив. Слишком быстро все возвращалось — и пули свистели над головой, и танки взревывали форсажем силовых установок, и ракетные снаряды ложились кучно, прочно прихватывая в вилку. И все это в условиях однокомнатных квадратных метров холостяцкой хаты!

Опять же, жильцы из соседних блоков бывали не слишком счастливы, когда часа в два–три ночи за стеной или над потолком вставали насмерть на последнем, решающем рубеже обороны…

— Отдыхаешь, мой хороший? Я вскинул глаза.

— Ну вот, теперь я вся чистая, теперь ты даже можешь меня коснуться, теперь — можно…

Щука все–таки выбралась из воды, стояла прямо передо мной, закатное солнце высвечивало всю ее тонкую фигурку, масляно поблескивающую водяными каплями.

Господи, а я–то подумал! Развел тут безмолвный плач по ушедшей любви… А она просто не хотела предстать передо мной потной и грязной! Эти женщины…

Она стояла, и я отчетливо видел три более розовых участка на ее теле — на животе, на предплечье и на бедре, — где явно приляпали после ожогов лоскуты искусственной кожи. По левой стороне ее тела были заметны следы от нескольких шрамов, когда–то глубоко пропахавших плоть и небрежно заделанных в полевом госпитале.