Именно сообщение Чейтора о влиянии устной, письменной и печатной форм на литературные конвенции навело меня на замысел «Галактики Гутенберга». В эпоху средневековья язык и литература пребывали в состоянии, несколько напоминающем состояние современного кино или телевидения, в том смысле, что, по словам Чейтора, они
почти не нуждались в формальной критике в нашем понимании. Если автор желал знать, было ли его творение удачным или неудачным, он испытывал его на публике; и если оно получало одобрение, то вскоре у него появлялись подражатели. Но авторы вовсе не придерживались каких-либо моделей или систем… публике просто нужна была история, исполненная действия и движения, история, которая, как правило, не заботилась об обрисовке характеров. Эта задача выпадала на долю чтеца, и ее выполнение зависело от его умения пользоваться голосом и жестами (р.3).
В двенадцатом веке произведение исполнялось по частям, тогда как «мы можем сидеть и читать в свободное время, возвращаясь по желанию к ранее прочитанному. Коротко говоря, история развития от рукописи к печатному тексту — это история постепенного замещения устных способов сообщения и получения представлений визуальными» (р.4). Чейтор цитирует (р.7) отрывок из книги А.Ллойда Джеймса «Наш разговорный язык» (р.29), которая как раз посвящена теме изменения наших чувств под влиянием письма:
«Слух и видение, речь и печать, глаз и ухо не имеют между собой ничего общего. Никакая другая операция человеческого мозга не сравнится по сложности с этим слиянием двух представлений в объединении этих двух форм языка. Но результатом этого слияния является то, что, будучи однажды достигнутым на ранних этапах нашего развития, оно сделало нас неспособными отчетливо, независимо и уверенно мыслить тот или другой аспект. Мы не можем думать о звуках, не думая о буквах, ибо полагаем, что буквы связаны со звуками. Мы привыкли думать, что напечатанная страница — это изображение того, что мы говорим, и что таинство сочетания букв в слове священно… Изобретение печатания привело к распространению печатного языка и наделило его властью, которая с тех пор ничуть не пошатнулась».
Указывая на скрытые кинестетические эффекты даже при молчаливом чтении, Чейтор ссылается на тот факт, что «некоторые врачи запрещают пациентам, страдающим тяжелыми заболеваниями горла, читать, поскольку молчаливое чтение провоцирует движения голосовых органов, хотя читающий может этого и не сознавать». Он также рассматривает (р.6) взаимодействие между слухом и визуальностью при чтении:
Поэтому, когда мы говорим или пишем, представления вызывают акустические образы в сочетании с кинестетическими, которые моментально трансформируются в визуальные словесные образы. Говорящий или пишущий едва ли способен представить себе язык в иной форме, кроме как в письменной или печатной. Рефлексивные действия, посредством которых осуществляется процесс чтения или писания, стали настолько «инстинктивными» и совершаются с такой скоростью, что переход от слуха к визуальности остается скрытым от сознания и чрезвычайно затруднен для анализа. Между тем вполне возможно, что акустические и кинестетические образы неразделимы и что «образ» как таковой — абстракция, созданная в целях анализа, но не существующая сама по себе в чистом виде. Но что бы ни думал сам индивид о своих психических процессах, а большинство из нас не слишком компетентны в этом отношении, остается фактом то, что его представление о языке бесповоротно сформировано его опытом общения с печатным словом.
Изменение моделей привычных соотношений между видением и звучанием создает значительный разрыв между психическими процессами средневекового и современного читателя. Чейтор пишет (р. 10):
Нет ничего более чуждого средневековому миру, чем современный читатель, пробегающий глазами газетные строки и просматривающий колонки в поисках чего-нибудь интересного или листающий страницы какой-нибудь диссертации, чтобы понять, стоит ли она более внимательного прочтения, и останавливающийся, чтобы одним-двумя движениями глаз извлечь суть из страницы. Равным образом нет ничего более чуждого современности, чем объемистая память средневекового человека, не испорченного печатным словом, который способен с легкостью выучить незнакомый язык, как это делают дети, а также удерживать в памяти и воспроизводить длинные эпические поэмы и изощренные лирические произведения. Поэтому следует сразу отметить два момента. Средневековый читатель за некоторыми исключениями читал не так, как это делаем мы; он пребывал на стадии первоклассника, бормочущего себе под нос. Каждое слово для него было отдельной сущностью, а порой и проблемой, которую он нашептывал себе до тех пор, пока не находил решения. Об этом должны помнить те, кто берутся за издание своих сочинений. Далее, поскольку читателей было мало, а слушателей много, литература сочинялась в основном для публичного чтения, поэтому ее характер был скорее риторическим, чем собственно литературным, и именно правила риторики определяли композицию.
Когда настоящая книга готовилась к изданию, мое внимание привлекли наблюдения Дома Леклерка относительно чтения вслух в периоды патристики и средневековья. В его работе «Любовь к обучению и жажда Бога» (р.18, 19) этот доселе находившийся в небрежении момент наконец получает надлежащее ему первостепенное значение:
Если умение читать и имеет какую-то ценность, то это прежде всего участие в lectio divina.[63] В чем оно заключается? Каким образом оно происходит? Чтобы это понять, следует вспомнить, какое значение имели слова legere[64] и meditari[65] для св. Бенедикта и какое сохранилось за ними на всем протяжении эпохи средневековья. Чтобы объяснить это, укажем на одну из характерных черт монастырской литературы средних веков, а именно на феномен реминисценции, которому мы уделим более пристальное внимание позже. В отношении литературы здесь следует сделать одно фундаментальное наблюдение. В средние века, как и в античности, читали не так, как сегодня (т. е. в основном глазами), а губами, произнося видимые глазом буквы, и ушами, прислушиваясь к произносимым словам, т. е. к тому, что называется «голосами страниц». Это было именно акустическое чтение: legere означает то же, что и audire.[66] Человек понимает только то, что он слышит. (Так, до сих пор говорят «entendre le latin»,[67] подразумевая «понимать».) Вне всякого сомнения, чтение молча или вполголоса не было тайной. Оно обозначалось у св. Бенедикта такими выражениями, как tacite legere[68] или legere sibi,[69] а у Августина — legere in silentio[70] в противоположность clara lectio.[71] Но чаще всего слова legere и lectio употребляются без каких-либо объяснений; они обозначают деятельность, которая, подобно пению или писанию, требует участия всего тела и души. Древние врачи рекомендовали чтение своим пациентам как физическое упражнение наряду с прогулками, бегом или игрой в мяч. Тот факт, что текст, сочиняемый или переписываемый, писался под диктовку — самому себе или писцу, — объясняет ошибки в средневековых манускриптах: использование диктофона в наши дни приводит к таким же ошибкам.
Далее (р.90) Леклерк переходит к вопросу о том, каким образом непременное чтение вслух вписывалось в целое, состоящее из размышления, молитвы, изучения и запоминания:
Это означало нечто большее, чем просто визуальное запоминание написанных слов. Это была мышечная память слов произносимых и слуховая память слов слышимых. Meditatio состоит во внимательном исполнении этого упражнения в целях всестороннего запоминания. Поэтому оно неотделимо от lectio. Это позволяет, так сказать, вписать священный текст в тело и душу.